Пит подозрительно покосился на него.
— Почему вы так перессорились с русскими?
Девиль пожал плечами и зло усмехнулся.
— Мне они надоели.
— Но чем именно? — спросил Пит.
— Всем, — ответил Девиль, — не успев вылететь, они разбили один самолет, не успев долететь до места, разбили второй. Начали чинить первый, и я подумал, что этот, вероятно, расшибется окончательно. Такое изобилие приключений не по мне. Я предпочитаю тихую работу.
Пит помолчал, ковыряя ногой снег. Вскинул глаза на Девиля.
— А мне стали нравиться приключения. Вероятно, в моей жизни их было слишком мало, и оттого она была скучной. Русские — это сплошное приключение. И это самое поучительное и интересное приключение в моей жизни.
— Значит, вы довольны? — спросил Девиль.
— Да, — ответил Пит, — я хотел бы, чтобы мои приключения продолжались дальше. Они меня многому научили.
Девиль засмеялся:
— Поздравляю вас. Очевидно, от сидения на льдине вы простудили мозги. Что касается меня, я с радостью думаю, что через несколько часов, если мы благополучно сядем на берегу, для меня эти приключения кончатся навсегда.
— Мне жаль вас, — сказал Пит с иронической гримасой. — Вы могли извлечь из нашей работы с русскими много полезного и просветить ваш ограниченный кругозор. Но вы ничего не вынесли.
— Что вы читаете мне нравоучения, Митчелл? — огрызнулся Девиль. — Я доволен тем кругозором, который у меня есть. По крайней, мере, это кругозор нормального человека.
— Я же говорил, что вы стандартный и тупой американец, — сказал Пит.
— Вы, кажется, начинаете ругаться? — возмутился Девиль. — Я вижу, русские уроки действительно идут вам впрок.
Не ответив, Пит повернулся и пошел к палатке. Пройдя несколько шагов, он оглянулся и бросил Девилю:
— Вот вам, Девиль, никакие уроки не пойдут впрок. Мне скучно с вами разговаривать, и я буду очень рад, когда мы окончательно расстанемся.
18
Просидев около часа в палате у Блица, Марков и Мочалов простились с ним и вышли на улицу. Мокрый зернистый снег, начинающий уже поддаваться солнцу, влажно поблескивал. Лыжник в красном свитере, далеко выбрасывая вперед палки, легко бежал вдоль домов по отшлифованной, зеркально сияющей лыжне.
— Чуешь, весна идет, — Мочалов глубоко втянул влажный, пахнущий огуречной свежестью воздух, — дома, пожалуй, и фиалки скоро зацветут. Даже Блиц от весны разговорчивей стал. Если так дальше пойдет, придется, пожалуй, ему поручить доклад сделать о нашем полете.
Марков засмеялся.
— А что ты думаешь. И сделает.
— Чудеса в решете.
Они проходили мимо бревенчатого чистенького коттеджа почты. Позади них хлопнула дверь. Звонкий женский голос позвал:
— Мистер Мошалоу, вам телеграмма из России… Из Москвы. Мы только что хотели отправить вам в отель, но начальник увидел вас в окно.
Мочалов быстро взбежал на крыльцо. Он тяжело задышал, принимая из окошечка заклеенный оранжевый бланк телеграммы. Он знал, что это должен был быть ответ на его донесение в Москву, посланное вчера тем трем людям, которых никогда близко не видел Мочалов, но черты которых были знакомы ему по портретам больше, чем смутно сохранившееся в памяти лицо отца. Он написал в своей телеграмме: «Москва. Кремль. Доношу, что двадцать третьего апреля команда „Коммодора Беринга“ в полном составе вывезена с ледового поля на Аляску двумя самолетами. Все здоровы. Раненный при аварии самолета в Теллоре летчик Блиц поправляется. Личный состав звена: военлет Марков, штурманы Саженко и Доброславин и бортмеханик американский гражданин Митчелл проявили максимум доблести и энергии в выполнении задания правительства. Жду указаний. Командир звена военлет Мочалов».
Указания пришли. Они были здесь, в сложенном оранжевом клочке бумаги. Мочалов разорвал ленточку и развернул бланк. И от первых же букв кровь тяжелым толчком ударила ему в сердце, а текст задрожал и стал расплываться.
«Поздравляем блестящим делом, поднявшим на новые высоты имя советских летчиков. Входим в ЦИК с ходатайством о награждении вас и всего названного вами состава звена орденом Ленина и премией в размере годового оклада. Слава советским воздушным орлам. Команде „Беринга“ выехать сухим путем в Сан-Франциско для отправки пароходом на родину. Вам с самолетами срочно вылететь к месту службы».
И те же три подписи. Мочалов сдвинул шлем на затылок и вытер рукой лоб.
— Что? Здорово покрыли? — спросил Марков, участливо смотря на изменившееся лицо Мочалова.
— Читай! — дрожащим голосом пробормотал Мочалов и передал бланк.
Марков читал, складывая губы трубочкой.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, — произнес он, отдавая телеграмму, — ей-ей, не ждал. Честное слово, думал, под суд отдадут за битые самолеты и аварии, а оказывается, мы с тобой воздушные орлы. А ну, повернись-ка, погляжу, где у тебя орлиные перья растут?
— А ну тебя, — сказал Мочалов. — Я серьезно. Что мы, собственно, сделали?
— А думаешь, я знаю? Давай, брат, поверим этим товарищам. Они лучше нас знают. Раз они так думают, — значит, нам нужно слушаться.
Марков иронически кривил губы, но, заглянув в глаза товарищу, Мочалов поймал в янтарной теплоте его зрачков искры не могущей спрятаться гордости. Они шли до отеля молча, занятые каждый своими мыслями, не обращая внимания на встречных, видя только далекие берега родины.
В холле их встретил капитан Смит. Старая трубка из того же корня, из которого было вырезано его угловатое пиратское лицо, по-прежнему торчала в углу губ. Он протянул руку Мочалову.
— Поздравляю вас, сэр. Вы заслужили награду.
— Откуда вы знаете, кептен? — удивился Мочалов.
Смит лукаво скосил глаза.
— Я старый шакал Аляски, сэр. Я топчу ее сорок пять лет. У шакалов хороший нюх. Я ждал вас здесь, чтобы поздравить. А теперь простите старика. Мне нужно идти. У меня нет жены, но метеорология ревнива, как баба.
Он сунул трубку в карман и ушел, помахав рукой.
Мочалов и Марков поднялись во второй этаж. Едва они вступили на площадку, до них донеслось из коридора невнятное пение. Мочалов остановился.
— Ты слышишь? В чем дело?
Марков прислушался.
Странно, — сказал он, пожав плечами, — похоже, будто поют нашу летную. Только голоса уж очень козлиные.
Они замолчали, вслушиваясь. Пение доносилось из номера, который занимал механик Митчелл. Пели три голоса. Можно было разобрать хрипловатый тенорок и низкий баритон, тянувшие песню.
Все выше, и выше, и выше
Стремим мы полет наших птиц.
И в каждом пропеллере дышит
Спокойствие наших границ…
К двум голосам примешивался третий, совсем не понятного тембра. Он вел мелодию без слов, глухо, словно кто-нибудь подыгрывал на гребенке.
— Что за чудеса? — сказал Мочалов. — А ну, давай поглядим.
Он подошел к двери номера и дернул за ручку. В номере плавала сизая муть табачного дыма, и в ее пелене Мочалов смутно разглядел двух штурманов и Митчелла. Они в обнимку сидели на диване. Штурманы без кителей, Митчелл в оранжевом клетчатом джемпере. Митчелл помещался в середине, Саженко и Доброславин нежно обнимали его с обеих сторон. Растрепавшиеся волосы Саженко сползли на лоб. В левой руке он держал бутылку и наливал в стакан Митчелла. На столе стояли еще две бутылки рома. Пряные — ромовый и табачный — запахи наполняли комнату.
— Крути, комсомол! Голос у тебя соловьиный, — лихо вскрикнул Саженко, ставя бутылку на стол, вскинул глаза и застыл, увидя на пороге Мочалова.
— Что здесь происходит, товарищи командиры? — окаменевшим голосом спросил Мочалов. На скулах у него кожа стянулась от сдерживаемого бешенства.
Саженко высвободил руку из-за шеи Митчелла и, качнувшись, встал.
— М-митя, — сказал он нетвердо, — прошу пожаловать! К нашему шалашу. П-просвещаем ам-мериканский комсомол. Садись, М-митя. Ты меня на льдине обидел, без м-ме-ня летал, но я не сержусь. Крути, Митчелл!