И подумать только, что все эти катастрофы, все беды, обрушившиеся уже на мир и еще угрожающие ему, произведены на свет бесчестностью двух негодяев, двух самых грязных мошенников, каких знала Англия! Я смотрю на наше будущее с чрезвычайной тревогой, которую не пытаюсь даже скрывать[45].
Совсем на днях мне пришлось прочесть несколько русских газет, в которых помещены различные статьи мистера Ленина. Меня поразила в них одна фраза о непримиримых противоречиях, раздирающих мир капитализма. Мистер Ленин говорит, что у молодой русской республики есть одно обстоятельство, облегчающее ее борьбу с наступлением международной реакции. Он утверждает, что мы бессильны раздавить коммунизм не только потому, что боимся своего пролетариата, но и потому, что мы никогда не сможем договориться об общих действиях. Если отбросить резкие и неджентльменские выражения, свойственные полемическому стилю, в которых он именует нас международными бандитами, акулами мирового империализма, рыцарями мирового грабежа и т. д., то приходится с горечью признать, что под коркой этих неджентльменских ругательств скрыт вполне справедливый, жестокий приговор всему нашему общественному строю.
Не дай мы распасться императорской России, опоре династических идей и консерватизма, мы не стояли бы сейчас на краю пропасти, считая с тоской минуты, которые остались нам до падения в нее, и падения безвозвратного.
Эти мысли угнетают меня в одинокие вечера размышлений, и я не вижу никакого исхода, гарантирующего не только спасение, но хотя бы отсрочку конца.
Прошу вас, сэр, принять уверение в моем искреннем почтении.
P. S. Еще раз позволю себе рассчитывать на полную тайну нашей переписки, к которой побудило меня личное уважение к вам и желание осветить вам, как ученому, один из интереснейших политических моментов истории империи»[46].
16
«…Наши долгие и дружеские беседы также были приятны мне, и я очень рад, если моими рассказами о моем личном участии в эпопее „Гебена“ и „Бреслау“ я мог бы быть вам полезен. Но я думаю, что вы преувеличиваете значение моих сообщений. В конце концов, я рассказал вам несколько печальных происшествий моей биографии, дал беглую и неполную характеристику командира „Gloucester“, коммандера Келли, которого я тоже знал больше понаслышке, так как служить на „Gloucester“ мне пришлось всего три дня, и, наконец, указал вам на некоторых лиц, могущих пролить свет на неясные детали этой мрачной истории великобританской „честности“. Если все это вам пригодилось, дорогой кэмрад, тем приятнее мне. Но после вашего последнего посещения мне вдруг захотелось дополнить мою историю рассказом о том, как я попал в Советский Союз. Она не имеет отношения к вашей теме, но эта часть моей жизни так красочна с точки зрения приключений, что я решил записать ее. Если она не пригодится вам, передайте кому-нибудь другому.
Отсидев после „Gloucester“ три с половиной года в морской каторжной тюрьме, я был освобожден по амнистии в ознаменование перемирия и направлен на крейсер „Кокрэн“, шедший в Архангельск, как нам объявили, для помощи северному русскому правительству в его борьбе против банд разбойников и убийц, именующих себя большевиками. Я не имел тогда понятия о России и русских делах, но у меня не было и никакого желания защищать чье бы то ни было „законное“ правительство, ибо я уже убедился на личном опыте, чего стоят все эти господа. В Архангельске мы занимались обстрелом мирных рыбачьих селений, в которых якобы сидели таинственные большевики. Спустя неделю меня списали с крейсера в особый карательный отряд, где, к моему изумлению, подвизался мой „старый друг“ Мак-Стайр, ходивший уже в коммандерах. Он тоже, казалось, был поражен и не слишком доволен таким подчиненным. Через два дня мы вышли в поход на какое-то село, которое взбунтовалось против русских офицеров, представлявших там правительство севера России, и выгнало их вон. Мы захватили село без сопротивления, подвергнув его предварительному кинжальному обстрелу из пулеметов по распоряжению Мак-Стайра, хотя по нас не было сделано ни одного выстрела.
Когда мы вошли в село, то увидели, что улицы были завалены трупами. Ни на одном из убитых мы не обнаружили оружия. Я вошел в одну из маленьких изб вместе с моим соседом по шеренге Джимом Бультоном. Стекла крошечного окна были выбиты пулями. У стола, склонясь головой на доски, сидела женщина, льняные волосы которой разметались по плечам. Из виска на стол стекала кровь, смешиваясь со сметаной, вылившейся из опрокинутого горшка. Мы с Джимом взглянули друг на друга. Я вспомнил Средиземное море. Как медленно действовали там наши адмиралы против немецких крейсеров, и какую быстроту мы развивали здесь, в расправе с безоружными крестьянами и женщинами! „Как вы думаете, Джим?“ — спросил я. „Пожалуй, так же, как и вы, Джек“, — ответил он. Мы вышли из избы. Мак-Стайр распоряжался, согнав к деревянной церкви пятерых жалких людей в грязных полушубках. „Это главные большевики, — сказал он с неподражаемо важной идиотской мордой, — мы сейчас расстреляем их“. Он вытащил из кобуры маузер и стал размахивать им. Потом поглядел на нас и сказал: „Рядовые Бультон, Хавкинс, и вы, и вы, — тут он стал тыкать пальцем в людей, — зарядите винтовки и марш за мной. Вы тоже пойдете со мной, Доббель. Вам это будет полезно для прочистки мозга“. Мы окружили бедняг, дрожавших от страха, и повели их в лес. Там, выбрав полянку, Мак-Стайр поставил их у дерева, а нам приказал выстроиться напротив. Когда он подал команду „на изготовку“, я выступал из шеренги и спросил: „Разрешите узнать, сэр, за что, собственно, мы должны расстрелять этих людей и в каком уставе британскому солдату предписано заниматься такими делами?“ Мак-Стайр позеленел и заорал на меня: „Молчать! Марш в строй!“ Но я ответил, что не пойду в строй и не подниму винтовки, пока не получу точного ответа, и что другие тоже не хотят стрелять, пока не узнают, в чем дело. Тогда он снова полез за своим маузером. Но, знаете, эти пистолеты имеют иногда скверную привычку застревать в кобуре, а у меня винтовка была наготове и заряжена. Словом, вышло так, что я прочистил ему мозги пулей раньше, чем он успел прочистить мои. Тогда я посмотрел на наших ребят и на приговоренных. Они пучили на меня глаза. Я подошел к одному из русских, очень худому и болезненному человеку, и сказал ему по-английски: „Руку, дружище!“ Он не понял слов, но понял жест. А пятью минутами позже мы все шли тайной тропкой в расположение партизанского отряда большевиков. Но остальные испугались и среди пути возвратились к отряду, и не в пору. Дураков расстреляли, как я узнал позднее.
Вот и вся моя история. Я остался навсегда в Советском Союзе. Я узнал толком, за что борются русские рабочие, и понял, что в начале войны я мало соображал и судил о политике, как глухой о соловьином пении. Компартия дала мне новую жизнь и новые мозги. Если вам понадобятся еще какие-нибудь сведения от меня, я с удовольствием поделюсь с вами всем, что знаю. Я хорошо усвоил русский язык, меня учила жена, которая, как вы знаете, русская. Но литературу я мало читал, так как читать мне все же еще трудновато. Я ходил часто в театр и, между прочим, видел вашу пьесу „Разлом“ о восстании русских матросов и много пережил хороших чувств. Меня очень интересует ваша работа, и я очень досадую, что не могу помочь вам достать все подлинные документы, без которых, я думаю, вам будет трудно составить вашу повесть. Заходите, когда хотите, дорогой кэмрад Лавренев, я и жена всегда рады вас видеть.
С товарищеским приветом
Джекоб Доббель».
«Дорогой товарищ Доббель!
Вы чрезмерно скромничаете, называя свою помощь мне „незначительной“. Она дала мне возможность узнать ряд бытовых деталей британского флота и взаимоотношений между его людьми. А ваш блестящий и полный добродушного юмора рассказ о коммандере Келли дал исчерпывающую характеристику этого бедного неудачника флотской карьеры, излишняя и прямолинейная храбрость которого оказалась столь неудобной для руководителей извилистой британской политики.