Оник показал мне фотоаппарат — первый приз за лучшие оценки в школе, а это кое-что значило, потому что в школе было много блестящих учеников.
— Отец был бы счастлив, — сказал я, рассматривая фотоаппарат. — Он всегда хотел, чтобы мы были первыми в учёбе.
У Оника судорожно скривился рот, и мы отвели взгляды. Даже через несколько лет мы старались не упоминать в разговоре убитых родителей и родственников. Я всё ещё не мог видеть аптеки, не представив за прилавком смуглое, стареющее лицо отца, а вспоминая мать, с трудом сдерживал рыдания.
Я считал, что учусь в Центральной временно, до отъезда в Америку. А пока нужно только немного натаскаться по математике, естественным наукам и английскому. К счастью, английский оказался обязательном предметом, и преподавал его выпускник Робертовского колледжа. Большая часть учебников была на французском, и программа в основном соответствовала программе французского лицея. Как и большинство армянских школ, Центральная была крайне бедна.
Я мечтал о поездке в Америку, и соответственно строил свои планы. Однако хранил их в тайне. Даже брат не догадывался, что у меня на уме. Но как попасть в Америку? Денег не было. Может, попытаться доехать до Нью-Йорка зайцем? Это было бы чудесным приключением. Но я боялся, что какой-нибудь современный Нат Пинкертон или Ник Картер, чьими подвигами и ловкостью я так восхищался, в конечном счёте схватят меня и бесславно отправят назад.
По непонятным мне причинам законы об иммиграции благородной и гуманной Америки были слишком строги и бесчеловечны. Не могу же я изучать земледелие и всю американскую культуру подпольно?
Однажды в приют пришёл человек с сигарой в зубах.
— Я — коммерсант из Багдада, — сказал он. — Клуб армянских женщин Багдада собрал денежный фонд, чтобы дать образование двум сиротам, имеющим способности к изящным искусствам. Дамы хотят, чтобы мальчиков отправили в лучшие школы Европы для усовершенствования. Я приехал выбрать двух счастливцев среди вас.
Мы были потрясены. Вот так Багдад! И как это похоже на армянок! Однако эти патриотки скинули меня со счетов, потому что я не имел способностей к изящным искусствам. Неужели они не знают, что спасти нацию можно только приняв на вооружение американскую науку? Зачем попусту тратить деньги на искусства?
Наши музыканты достали свои скрипки, флейты, трубы и стали неистово упражняться. Другие ребята принялись ожесточённо рисовать. Один из них всё рисовал красивые головки турчанок. Снова появился у нас похожий на английского лорда богатый коммерсант с неизменной сигарой во рту, богатый и щедрый. Позже мы узнали, что он ещё и поэт и учёный, местная газета печатала его переводы четверостиший Омара Хайяма.
— Только искусство стоит чего-то в жизни, — говорил он нам. Он прослушал старательную игру наших музыкантов, просмотрел рисунки и картины, посоветовался со специалистами и, наконец, объявил своё решение: послать в Вену изучать живопись мальчика, рисовавшего головки турчанок, а моего брата Оника — учиться игре на скрипке. Таким образом, их будущее было обеспечено.
Коммерсант тем временем подыскал себе жену и вернулся в Багдад с обаятельной учительницей в роли счастливой невесты.
Наши математики надеялись получить право на французскую стипендию на конкурсных экзаменах, проводимых Alliance Française, чтобы изучать инженерное искусство в Ecole des Ponts et Chausses или даже в St. Cyr-е[43]. Но в математике я считался классическим тупицей. Внезапный скачок от арифметики к аналитической геометрии принёс мне несказанные мучения. Директором школы был известный математик — «армянский Пуанкаре» — и нас начиняли огромными дозами математики. Блестящие знатоки этого предмета чувствовали себя в школе хозяевами положения. Слушая, как они болтают о дифференциальных уравнениях и о ряде Фурье, я глубоко страдал от чувства собственной неполноценности.
Только двое ребят с литературными наклонностями — Ваграм и Ашот, одноклассники Оника, — могли ещё как-то сохранить свои позиции в школьной иерархии. Ваграм считался литературным гением, да и внешность у него была примечательная: большая курчавая голова, которую никогда не покрывала шапка, и свободно повязанный галстук, какие носили в то время в Латинском квартале. Он переводил для «Голоса народа», редактором которого был один из наших самых выдающихся поэтов, Достоевского, Максима Горького и Леонида Андреева. Сознавая своё превосходство, Ваграм всегда над кем-нибудь или чем-нибудь подтрунивал. Всякий раз при встрече он пристально разглядывал меня, но никогда не удостаивал беседы.
Ашот, красивый мечтатель, слыл Аполлоном нашей школы. Как молитвенник, носил он в кармане пиджака «Цветы зла» Бодлера и шептал про себя их мелодичные строки. Но я не читал ни Бодлера, ни Верлена, ни Малларме, ни Флобера, ни Пруста, и потому Ашот не проявлял ко мне интереса, хотя и не игнорировал так сознательно и жестоко, как Ваграм.
Я долго обдумывал, что же такое мне сделать, чтобы привлечь к себе внимание людей, доказать им, что я существую? Нужны были друзья, которые помогли бы мне уехать в Америку. Я стал заниматься бегом, чтобы принять участие в Армянской олимпиаде и выиграть медаль, — если стану чемпионом, какой-нибудь влиятельный и денежный поклонник лёгкой атлетики окажет мне покровительство. Начал боксом заниматься. Но от этого плана пришлось отказаться, потому что, я ещё больше исхудал и извёлся. Мне нужно было в день на две тысячи калорий больше, чем обеспечивал наш скудный рацион.
Отчаявшись, я решил выдать себя за поэта.
Поэтов уважали даже больше, чем атлетов и математиков. Моей непосредственной целью было обеспечить о себе хорошее мнение «Армянского агрономического общества», которое время от времени посылало бедных студентов в Америку изучать земледелие.
И вот как я стал поэтом. Напевал я русскую песенку о Днепре, которая всегда навевала яркую картину колышущихся в лунном свете пшеничных полей и медленно текущей широкой полноводной реки. Песенка привела меня в нужное настроение. Схватив бумагу и карандаш, я принялся сочинять стихотворение. Вначале я заявил, что хочу быть «красным маком на пшеничном поле, чашею для солнца». Затем пустился описывать всё, чем бы мне ещё хотелось стать, превращаясь попеременно то в сверчка, то в деревянный мостик, просёлочную дорогу, крестьянского мальчишку, маленький серебряный крестик на груди у босоногой девчушки. Слова шли сами. Я озаглавил стихи «Пожелание». Переписав начисто красивым почерком, я послал их редактору «Голоса народа», но никому об этом и словом не обмолвился.
В следующее воскресенье, когда мы вернулись с бойскаутской экскурсии на Принцевы острова, ко мне в возбуждении подбежали малыши с газетой:
— Твои стихи! Твои стихи!
Я не верил своим глазам. Вот же они, на первой странице, у всех на виду! Теперь, когда их напечатали, мне стало стыдно. Они казались глупыми и сентиментальными. Мне не хотелось выставлять свои чувства на всеобщее обозрение. Ребята смотрели на меня как на восьмое чудо света, вновь и вновь читая напечатанное в газете моё имя, словно оно стало их собственным, качали головами, вздыхали, пророчили, что я стану «великим человеком».
Когда на следующее утро я вошёл в класс, мои одноклассники захлопали в ладоши и закричали:
— Поэт идёт!
Некоторые даже повскакали с мест и комично поклонились. У меня стали гореть уши.
Что подумает Ваграм? Я вторгся в его владения, а ведь это он — поэт, избранник «Голоса народа». Мои стихи он сочтёт за пощёчину.
— Позволь поздравить тебя, — сказал Ваграм, протягивая мне руку. — Я начал читать твоё сочинение с… презрением, мысленно рвал его на куски, но закончил с уважением. Мне особенно понравились третья и четвёртая строки второй строфы.
— Ничего особенного, — сказал я, волнуясь и нервничая.
— Я бы не сказал, что стихотворение выдающееся. Тебе ещё много надо учиться.
— Конечно, — охотно согласился я.