Похоже было, что с того момента, когда в десять утра он ушел отсюда, его исключили из кружка. Мишелю хотелось поговорить с Рене, но та, слушая анекдоты, которые рассказывали гости, не обращала внимания на его знаки с приглашением подняться наверх. Один из стюардов — хитророжий, рыжеволосый и в веснушках, вел себя с наглостью, присущей человеку, испытывающему постоянное унижение в жизни, и лишь возрастающей по мере опьянения. В данный момент ему принадлежал весь мир.
— Тогда я ей сказал… Клянусь, это так. Виктор, дежурный по левому борту, вам подтвердит. Я ей сказал:
«Минутку, принцесса! Не следует путать тряпки с салфетками… Относительно услуг, я согласен, раз уж пришел, тем более что Компания не проявляет особой щедрости…
Что же касается наслаждений, то у Менесса на сей счет свои убеждения и привычки. Если вы настаиваете, чтобы я прислал вам альфонса из третьего класса, хоть оденьтесь…» Все именно так.., правда, Виктор? Кстати, она и к Виктору приставала тоже.
Все это была трепотня, пустая болтовня. Никто в эту историю не верил, начиная с рассказчика. Но все слушали с восторгом.
— Еще бы! Старуха лет за сорок пять. Весом как свинья, фунтов двести. И предложила сто франков… Вы представляете? Сто франков!
Слушая эту историю, бретонка из особого квартала хохотала до слез.
— И так каждый вечер, одно и то же. Пила в баре в одиночестве до закрытия, а затем начинала бродить по судну, натыкаясь на переборки, скатываясь по лестницам в поисках родственной души. Я знаю двоих, которые ходили к ней за сто франков. Кстати, в определенный момент она требовала, чтобы ее называли куколкой.
Сечете?
Мишель встретил взгляд Рене и рассердился на нее, так как почувствовал, что у них обоих промелькнула одна и та же мысль. История с пассажиркой в климаксе напомнила им о м-с Лэмпсон. Жеф тоже об этом подумал. Картавя, он проговорил:
— Я обратил внимание, что в каждом рейсе всегда попадается одна такая.
Мишелю захотелось уйти, но он этого не сделал.
Насупившись, сидел в своем углу, глотая рюмку за рюмкой. Люди с «Города Вердена» не уходили. Фершо спросил Мишеля, придет ли он ужинать, и Мишель ответил утвердительно. Время шло. Зажгли лампы.
Когда в половине восьмого он встал, Напо начал накрывать на столы. Рене спросила его:
— Ты поешь там?
— Завтра объясню.
— Конечно, конечно, — сказал Жеф так, словно это никого не интересовало или каждый уже был в курсе дела.
На другой день Жеф высказался более обстоятельно.
Мишель рано утром вышел из квартиры в доме Вуольто и направился на почту. Он делал так каждый день, даже если не ожидалось писем. Сначала он дал себе слово не заходить к Жефу. Но затем, подобно пьянице, который не может пропустить свое любимое заведение, толкнул дверь в тот самый момент, когда Жеф был один и натирал пол.
— Рене наверху?
— Еще спит. Вчера вечером пришли два судна, и она вернулась поздно.
Это означало, что Мишелю лучше ее не будить. Он, кстати, и не собирался этого делать. Ему нужно было повидать Жефа. Он сам не знал толком зачем… Неужели его беспокоили двусмысленности бельгийца накануне? Не проявлял ли он свою всегдашнюю слабость, интересуясь мнением других людей?
Вчерашние гости, видимо, засиделись допоздна. В кафе царил беспорядок. На столах громоздились рюмки и бутылки, валялись окурки сигар, стояли грязные тарелки, в которых поздно ночью подавали сосиски. Глаза Жефа заплыли больше обычного, но были полны иронии, когда задерживались на Мишеле.
А так как тому надо было «отчитаться» о своем поведении, то он пробормотал:
— Старик так просил, что я не мог ему отказать. Зато пообещал оставить меня в покое и не бегать по пятам.
— Подумать только…
— Что именно?
— Да ничего! Одна мысль пришла в голову… Ты ведь, кажется, говорил мне, что у него остается около миллиона?
Мишель кивнул.
— Раз он живет здесь под чужим именем, я думаю, счета в банке у него нет — это было бы неосторожно.
Мишель начал понимать. Глаза Жефа смотрели на него с такой настойчивостью, что он опустил голову.
— Стало быть, он где-то припрятал свои денежки.
Понимаешь, к чему я веду? Я вот только не знаю, показал ли он тебе свой тайник?
Это могло означать лишь то, что было сказано, но Мишель знал, что Жеф не так прост. С виду малозначащие, фразы его несомненно намекали на что-то серьезное.
И тотчас в его памяти возникла фигура Фершо, когда он вечером, тощий и бледный, раздевался перед сном, его матерчатый пояс, с которым он никогда не расставался.
Наверняка именно в этом поясе и были припрятаны его денежки! В Дюнкерке они лежали в чемоданчике, запертом в шкафу: никто не мог усомниться в порядочности г-жи Спук.
Но с тех нор, как у Фершо украли мешочек с бриллиантами, он стал осторожнее. В Монтевидео, сшив себе этот пояс, он большую часть денег обменял на тысячедолларовые купюры. Так что их было не очень много.
Когда возникала надобность, их разменивали. Деньги на текущие расходы обычно лежали в сигарной коробке.
Неужели он снова покраснел? Ведь ему случалось, проиграв в покер или под пьяную руку угостив в долг шампанским в ночном кабаре, вытаскивать отсюда мелкие купюры.
Он только не знает, догадывался ли об этом Фершо.
Будучи скупердяем, тот, ясное дело, вел счет своим деньгам. Но он ни разу не упрекнул Мишеля по этому поводу.
С какой стати Жеф начал этот разговор и почему выглядел таким самодовольным?
— Конечно, я знаю, где эти деньги. А что дальше?
— Никаких «дальше», мой мальчик. Это все. Бывает, что просто так на ум приходят некоторые вещи. У тебя есть поручение к Рене?
— Скажите, что я, вероятно, приду с ней поужинать.
— Как будет угодно.
На что намекал Жеф? Он не переставая думал об этом на улице. А еще больше, когда, вернувшись в квартиру в доме Вуольто, остался вместе с Фершо, который приводил в порядок свои заметки.
Неужели Жеф намекал ему, что догадался, почему, вместо того чтобы сохранить свою свободу, Мишель вернулся к патрону?
Неужели… Жеф был вполне на это способен. Не думал ли он таким способом посеять в его душе дурные зерна?
Ведь Мишелю глубоко запали его слова. Даже ненароком поглядывая на Фершо, его глаза невольно останавливались на том месте, где находился пояс.
Самые большие перемены в квартире вносило присутствие женщины, толстой и добродушной квартеронки, которая распевала с утра до вечера. Подчас хотелось попросить ее замолчать, но она делала это так искренне, что, когда ее звали, чтобы сделать замечание, и она появлялась со своей обезоруживающей улыбкой, не хватало для этого сил.
В остальном же между обоими мужчинами возникла та же атмосфера, которая была в Дюнкерке после очередной перепалки за игрой в белот: Фершо был сама предупредительность, а Мишель — услужливость.
Понимая, что мир держится на тонкой ниточке, они жили, проявляя осторожность, так сказать, бесшумно, из страха вызвать малейшую вспышку.
Отличие от Дюнкерка заключалось лишь в том, что отныне оба не испытывали никаких иллюзий относительно друг друга. Они высказались до конца. Они понимали друг друга лучше, чем прежде.
Обо всем этом больше не было речи и никогда не будет. Это было вычеркнуто навсегда. Чисто внешне они вели себя в точности как прежде.
Погрузившись с головой в работу, Фершо теперь часами диктовал, изредка останавливаясь, чтобы выпить глоток молока, хотя решил есть почти столько же, сколько и остальные.
— Понимаете, Мишель, я не могу отделаться от мысли, что все, что я делаю, не совсем бесполезно.
Казалось бы, он дал себе зарок не говорить таким образом, не пытаться вызвать восхищение своего секретаря — ведь он знал, что это уже невозможно.
Но это было сильнее его. Он вновь жил своими годами в Убанги, с кропотливостью коллекционера восстанавливая цепь малейших событий, мучил свою память, пытаясь вспомнить какую-то незначительную деталь.
Похоже, для того чтобы не презирать себя сейчас, он должен был восхищаться собой прежним.