В те годы мы только–только осваивали Колыму. Чуть в сторону от намечавшейся трассы — и на карте белые пятна с неведомыми ключами, речушками, горными вершинами.
Страсть Александра Степановича к музыке сказывалась несколько неожиданным образом. В обширном районе нашей разведки появились речки Кармен, Аида, Русалка. Одна сопка оказалась Князем Игорем, другая — Евгением Онегиным. Ехидная высотка, к вершинам которой мы никак не могли подступиться, была названа Чародейкой.
Наша стоянка располагалась километрах в пятидесяти от горного управления. Изредка Александр Степанович отправлял кого‑нибудь из нас в центральный посёлок. Тогда не было ещё у нас ни вертолётов, ни порядочных раций, но геологические канцелярии уже действовали исправно. Наш начальник отправлял текущие донесения. Ему нужны были книги, реактивы, анализы сданных в лабораторию образцов.
Путешествия эти всегда были желанными. Центральный посёлок был для нас чем‑то вроде столицы для глубокого провинциала.
Вымыться в горячей бане, постричься у настоящего парикмахера, прочитать залпом целую пачку газет, наврать хорошеньким чертёжницам что‑нибудь о единоборстве с медведем, растревоженным в своей берлоге нашими взрывами… Путешествие сулило тьму удовольствий, и завоевать на него право было не так‑то легко: Александр Степанович отправлял в посёлок «лучших из лучших», справедливо считая эти пятидесятикилометровые вояжи по снежным просторам знаком своего особого расположения.
На этот раз счастливый жребий пал на меня.
Путешествовали мы на якутских лыжах. Это очень удобное средство для преодоления покрытых снегом горных увалов. Небольшие широкие планки с загнутыми носами обтягивались полосками оленьего меха. Грубые ворсинки его при подъёме на сопку ощетинивались, как занозы впивались в снег, и путник, не соскальзывая, легко преодолевал подъем. При спуске волоски складывались по ходу движения, и вы стремительно мчались к подножию сопки.
Я очень любил эти путешествия по белой пустыне. Вдруг ты оказываешься один в целом свете. Под недосягаемо высоким густо-синим небом стоит непроницаемая тишина. Молча горбится по склонам сопок приникший к земле и запорошённый снегами стланик. Сурово чернеют окоченевшие лиственницы. Вон опять пялит на солнце янтарные глаза нахохлившаяся сова. Только на мгновение вспыхнула огненным языком лисица, полыхнула и исчезла, будто её и не было. Вежливо расступается, давая тебе дорогу, стая непуганых куропаток. Вдруг — это всегда получается вдруг — разрывая насторожённую тишину, пронзительно закричит кедровка, отважная колымская труженица. Даже суровая стужа не отпугнёт её от родной тайги.
А в синем небе ярко светит февральское солнце. В воздухе ни пылинки, ни знака копоти, он чист и прозрачен. На пути к земле ничто не препятствует щедрому свету солнца. Только кристаллики льда, взвешенные в пространстве, поблёскивают радужными искорками. Безграничные снежные зеркала отражают солнечные лучи с такой слепящей силой, что приходится защищать глаза тёмными очками.
В оба конца путешествие отнимало три–четыре дня. На стоянке все с нетерпением ждут твоего возвращения: новости, интересная книга (её будут рвать друг у друга из рук!), письма с материка… Целый рюкзак радостей привёз ты своим товарищам.
— Вы посмотрите на себя, — улыбаясь, сказал мне Александр Степанович. — Можно подумать, что сейчас на дворе июль, а вы вернулись с Южного берега Крыма.
Зеркало у нас было, не удивляйтесь. Об этом позаботились хорошенькие чертёжницы в благодарность за бескорыстное враньё про медведей. Я глянул на себя и ахнул. Из зеркала смотрел, сверкая белками и зубами, очень похожий на меня негр.
— Вот что значит для здорового человека три дня на открытом воздухе, — с завистью вздохнул Александр Степанович. — Загорели вы здорово!
На зимнем колымском солнце все мы чернели. И дышалось в тайге легко и вольно. Аппетит у каждого разгорался зверский.
Вместе с нами Александр Степанович все дни проводил под открытым небом, но оставался, в отличие от нас, болезненно бледным. Загар не приставал к его худощавому лицу. Мы справедливо винили в этом его проклятую болезнь.
Но вот миновала зима. Мелькнуло короткое лето. Отполыхала яркая северная осень. Мы начали вторую зимовку. И стали мы замечать, что Александр Степанович перестал кашлять. Белый платок, который он постоянно держал комочком в руке, перекочевал в карман. Лицо его начало смуглеть. Он явно загорал. Мы боялись пока расспрашивать Александра Степановича о здоровье, но он уверенно, на глазах выздоравливал.
Колымское солнце, кристаллики льда в стерильном воздухе, ультрафиолетовые лучи, вкуснейшие куриные бульоны (куропатки же из куриной породы!) побеждали страшный недуг Александра Степановича. Он и сам знал, что выздоравливает. И дело у него ладилось, И всем нам стало как‑то легче дышать…
В конце мая, когда с крутых склонов Князя Игоря побежали шумные ручейки, а Кармен, Русалка и Аида наполнились весенними водами, Александр Степанович, за два года успешно завершивший своё исследование, сдал мне партию и улетел на материк здоровым человеком. Он иногда писал мне и неизменно заканчивал свои письма ласковой просьбой: «Поклонитесь колымскому солнцу!»
СКОРОСТНОЙ РЕЙС
Мы долго спорили о том, как назвать речку, у которой обосновались. Остроумие изменило нам, не хватало изобретательности. А ведь какие точные имена удавалось иногда давать таёжным речушкам: Змейка, Говорливая, Юла. Мне помнится речка, названная нами Девчонкой…
— Значит, на Безымянной будем работать, — подвёл Попов итог нашему громкому, но бесплодному спору.
Так было найдено имя неведомой речке. Осели мы на Безымянной прочно и для сообщения с другим берегом срубили и связали небольшой крепкий плот. На другом берегу мы нашли обширную сопку с горелым стлаником и собирали его в запас, на зиму.
Сначала мы перебирались через Безымянную на плоту с помощью длинного шеста, но речка была хотя и неширокой, но быстрой, и плот наш при путешествии туда и обратно сносило почти на километр, а если дул попутный течению ветер, то и дальше. Очередной заготовитель топлива кричал 505, мы без промедления откликались на зов товарища, зачаливали плот верёвкой и на манер репинских бурлаков, с нестройным пением «Дубинушки» тянули его вместе со стлаником к нашей таёжной хате.
Бурлачить нам в конце концов надоело, и мы превратили наш плот в паром с ручной тягой. В нашем снаряжении нашёлся металлический тросик, необходимый разведчикам для проходки глубоких шурфов: поднимать воротком бадью с грунтом. Мы перекинули тросик через Безымянную, потуже натянули и с его помощью благополучно передвигали плот с берега на берег прямо против своего жилья.
Все мы научились виртуозно управлять своим плотом и вертели им, как хотели. Но вскоре наш верный плот перешёл в собственность одного якутского селения. И вот при каких обстоятельствах.
Я получил приказание в определённый день в одиннадцать ноль-ноль явиться к начальнику управления. Приказать легко — самолёт сбросил нам тюк с почтой и улетел. Но как выполнить приказ, если он получен за день до срока, а до управления больше ста вёрст и никаких дорог?
— Задача… — посочувствовал мне Попов. —И не являться тебе нельзя: время‑то какое…
Время было суровое, военное. Явиться я обязан был, и непременно к сроку.
— На плоту и спускайся по Безымянной до якутского стана, а там лошадь наймёшь. Иначе не успеешь.
Рискованно, но другого выхода не предвиделось. Через тайгу, по мхам и сопкам проплутаешь неделю. В конце концов — не я первый, не я последний. Первые северные геологи преодолевали на плотах даже колымские пороги. Безымянная, что ж, быстрая, но смирная, в общем‑то, река. Нужно было только плот несколько переоборудовать.
В те поры был у нас в партии великий рукодельник — дядя Фома. Он все умел. Даже в шерстяных варежках на гармони играл в лютый мороз… Вот вспомнил я сейчас дядю Фому. Росточком он был маленький, зубы у него цинга съела, лысый, крупноголовый. Большой отполированной головой своей он мне Сезанна напоминал… И щемящая, грусть подступила к сердцу. Хороший человек! Как много такие люди, как дядя Фома или Попов, значили в моей жизни! Под их влиянием — а влиять они никогда ни на кого не старались — душа выпрямлялась, — опрятнее становилась…