В Рохме отец снова работает в плановом отделе с арифмометром в руках, но уже без прежнего блеска, часто морща лоб, видимо забывая какую-то цифру. Он по-прежнему добросовестен, но сотрудники не понимают его и часто унижают. Сына угнетает бесперспективность судьбы отца. Но вот наконец отец получает возможность приехать в Москву, войти в старую знакомую квартиру, принять ванну, сесть вместе с родными за стол. Близкие прячут отца от друзей и знакомых, для чего часто просят его выйти в коридор, оставаться в темной комнате или в уборной.
Возвращение в Москву было не таким, каким оно виделось отцу. Его поколение сильно поредело, кто пропал в ссылке, кто погиб на войне. Уцелевшие могикане — люди старомодно-порядочные, отец встречается с ними, но с первых же попыток отказывается от возобновления былых связей. Безнадежно постаревшие, ни в чем не преуспевшие, задавленные страхом люди ему неинтересны.
Незадолго до смерти помолодевший, как будто обретший свою прежнюю уверенность, отец приезжает в Москву и как бы заново с ней знакомится: столько изменилось вокруг. Но, уехав в Рохму, он заболевает и уже больше не встает. Сыну так и не удалось вернуть его в лоно семьи.
О. В. Тимашева
Вячеслав Леонидович Кондратьев [1920–1993]
Сашка
Повесть (1979)
Сашка влетел в рощу, крича: «Немцы! Немцы!» — чтоб упредить своих. Ротный велел отойти за овраг, там залечь и ни шагу назад. Немцы к тому времени неожиданно замолкли. И рота, занявшая оборону, тоже притихла в ожидании, что вот-вот пойдет настоящий бой. Вместо этого молодой и какой-то торжествующий голос стал их морочить: «Товарищи! В районах, освобожденных немецкими войсками, начинается посевная. Вас ждет свобода и работа. Бросайте оружие, закурим сигареты…»
Ротный через несколько минут разгадал их игру: это была разведка. И тут же дал приказ «вперед!».
Сашка хоть и впервые за два месяца, что воевал, столкнулся так близко с немцем, но страха почему-то не ощущал, а только злость и какой-то охотничий раж.
И такое везение: в первом же бою, дуриком, взял «языка». Немец был молодой и курносый. Ротный побалакал с ним по-немецки и велел Сашке вести его в штаб. Оказывается, фриц ничего важного ротному не сказал. А главное, перехитрили нас немцы: пока наши бойцы слушали немецкую болтовню, немцы уходили, взяв у нас пленного.
Немец шел, часто оглядываясь на Сашку, видно, боялся, что может стрельнуть ему в спину. Здесь, в роще, по которой они шли, много советских листовок валялось. Сашка одну поднял, расправил и дал немцу — пускай поймет, паразит, что русские над пленными не издеваются. Немец прочел и буркнул: «Пропаганден».
Жалко, не знал Сашка немецкого, поговорил бы…
В штабе батальона никого из командиров не было — всех вызвали в штаб бригады. А к комбату идти Сашке не посоветовали, сказав: «Убило вчера Катеньку нашу. Когда хоронили, страшно на комбата глядеть было — почернел весь…»
Решил Сашка все же идти к комбату. Тот Сашке с ординарцем велел выйти. Слышался из блиндажа только комбатов голос, а немца словно и не было. Молчит, зараза! А потом комбат вызвал к себе и приказал: немца — в расход. У Сашки потемнело в глазах. Ведь он же листовку показывал, где написано, что пленным обеспечена жизнь и возвращение на родину после войны! И еще — не представлял, как будет убивать кого-то.
Сашкины возражения еще больше вывели из себя комбата. Разговаривая с Сашкой, он уж руку недвусмысленно на ручку ТТ положил. Приказ велел выполнить, о выполнении доложить. А ординарец Толик должен был за исполнением проследить. Но Сашка не мог убить безоружного. Не мог, и все!
В общем, договорились с Толиком, что отдаст он ему часы с немца, но сейчас чтоб ушел. А Сашка решил все же немца вести в штаб бригады. Далеко это и опасно — могут и дезертиром посчитать. Но пошли…
И тут, в поле, догнал Сашку с фрицем комбат. Остановился, закурил… Только минуты перед атакой были для Сашки такими же страшными. Взгляд капитана встретил прямо — ну, стреляй, а прав все равно я… А тот глядел сурово, но без злобы. Докурил и, уже уходя, бросил: «Немца отвести в штаб бригады. Я отменяю свой приказ».
Сашка и еще двое раненых из ходячих не получили на дорогу продуктов. Только продаттестаты, отоварить которые можно будет лишь в Бабине, в двадцати верстах отсюда. Ближе к вечеру Сашка и его попутчик Жора поняли: до Бабина сегодня не добраться.
Хозяйка, к которой постучались, ночевать пустила, но покормить, сказала, нечем. Да и сами, пока шли, видели: деревни в запустении. Ни скота не видно, ни лошадей, а о технике и говорить нечего. Туго будет колхозникам весновать.
Утром, проснувшись рано, задерживаться не стали. А в Бабине узнали у лейтенанта, тоже раненного в руку, что продпункт здесь был зимой. А сейчас — перевели неизвестно куда. А они сутки нежрамши! Лейтенант Володя тоже с ними пошел.
В ближайшей деревне кинулись просить еды. Дед ни дать, ни продать продукты не согласился, но посоветовал: на поле накопать картохи, что с осени осталась, и нажарить лепех. Сковороду и соль дед выделил. И то, что казалось несъедобной гнилью, шло сейчас в горло за милую душу.
Когда мимо картофельных полей проходили, видели, как копошатся там другие калечные, дымят кострами. Не одни они, значит, так кормятся.
Сашка с Володей присели перекурить, а Жора вперед ушел. И вскоре грохнул впереди взрыв. Откуда? До фронта далеко… Бросились бегом по дороге. Жора лежал шагах в десяти, уже мертвый: видно, за подснежником свернул с дороги…
К середине дня доплелись до эвакогоспиталя. Зарегистрировали их, в баню направили. Там бы и остаться, но Володька рвался в Москву — с матерью повидаться. Решил и Сашка смотаться домой, от Москвы недалеко.
По пути в селе накормили: не было оно под немцем. Но шли все равно тяжело: ведь сто верст оттопали, да раненые, да на таком харче.
Ужинали уже в следующем госпитале. Когда ужин принесли — матерок пошел по нарам. Две ложки каши! За эту надоевшую пшенку крупно повздорил Володька с начальством, да так, что жалоба на него попала к особисту. Только Сашка взял вину на себя. Что солдату? Дальше передовой не пошлют, а туда возвращаться все равно. Только посоветовал особист Сашке сматываться побыстрее. А Володьку врачи не отпустили.
Пошел Сашка опять на поле, лепех картофельных на дорогу сотворить. Раненых там копошилось порядочно: не хватало ребятам жратвы.
И махнул до Москвы. Постоял там на перроне, огляделся. Наяву ли? Люди в гражданском, девушки стучат каблучками… будто из другого мира.
Но чем разительней отличалась эта спокойная, почти мирная Москва от того, что было на передовой, тем яснее виделось ему его дело там…
И. Н. Слюсарева
Борис Андреевич Можаев [1923–1996]
Живой
Повесть (1964–1965)
Федору Фомичу Кузькину, прозванному на селе Живым, пришлось уйти из колхоза. И ведь не последним человеком в Прудках был Фомич — колхозный экспедитор: то мешки добывал для хозяйства, то кадки, то сбрую, то телеги. И жена Авдотья работала так же неутомимо. А заработали за год шестьдесят два килограмма гречихи. Как прожить, если у тебя пятеро детей?
Трудная для Фомича жизнь в колхозе началась с приходом нового председателя Михаила Михайловича Гузенкова, до этого чуть ли не всеми районными конторами успевшего поруководить: и Потребсоюзом, и Заготскотом, и комбинатом бытового обслуживания, и проч. Невзлюбил Гузенков Фомича за острый язык и независимый характер и потому на такие работы его ставил, где дел выше головы, а заработка — никакого. Оставалось — уходить из колхоза.
Вольную жизнь свою Фомич начал косцом по найму у соседа. А тут доярки, занятые по горло на ферме, повалили к нему с заказами. Только перевел Фомич дух — проживу без колхоза! — как заявился к нему Спиряк Воронок, работник никакой, но по причине родства с бригадиром Пашкой Ворониным имеющий в колхозе силу, и предъявил Фомичу ультиматум: или берешь меня в напарники, заработанное — пополам, и тогда оформим тебе косьбу в колхозе как общественную нагрузку, или, если не согласишься, мы с председателем объявим тебя тунеядцем и под закон подведем.