Он уводит их из города, чтобы, не теряя времени, инициировать их в настоящую жизнь.
Звучи, играй, о флейта, свою песню!
Ее мелодии проворным звукам
неведомы законы нотных станов!
Я объявлял в своих стихах войну запретам, которыми опутали всех, кто не достиг совершеннолетия. Я воспевал авантюризм плоти и ритуалы созревания. Я приглашал юношей и девушек насладиться своею молодостью и красотой. Они должны были собраться и соединиться под открытым небом, а не в постели, ставшей символом супружеской рутины и проявлений нежности в условленное время. Пусть домашней тюрьме алькова они предпочтут сладострастные утехи на природе! Пусть перепрыгнут через стены домашних темниц и вслед за юношей с флейтой устремятся к безграничному горизонту радости и весенней влюбленности!
Нежен апрель вашей плоти,
покинувшие гнездышко птенцы.
Слышите вы материнские слезы?
Вот они плачут в опустевших стенах!
Возможно, этот поэтический лиризм был подпорчен налетом демагогии: я еще не понимал, что без экзаменов и дипломов все лучшие места и профессии остались бы за богатыми. Тирада о кабале городской жизни мне показалась немного риторической, но она не могла не понравиться Свену, который был вынужден ездить в свой лицей в Удине, и поэтому не отличал скуку школьных занятий от монотонности городского пейзажа. Точно так же, воспевание природы, хотя и не лишенное пафоса и условности, безусловно, польстило бы влюбленному в травы и цветы. И если он еще был привязан к своим родителям, его не должен был оскорбить выпад в сторону отцов и матерей, так как всех обывателей в своем сочинении я вывел в образе горожан, буржуа. Воспитанный на ферме в простой крестьянской семье, скудного заработка которой едва хватало, чтобы сводить концы с концами, он посчитал бы, что моя язвительность в отношении семьи как таковой не была направлена на его семью, и постарался бы по возможности примирить чувство сыновнего долга с влечением к свободе. Испытав однажды вкус правонарушения в краже цветов из частных садов, он без особых колебаний присоединился бы к процессии ганзейских ребятишек и переступил бы со мной порог запретного.
Словом, перечитав свои стихи, я был так рад, что проявил в своей операции обольщения столько спонтанных приемов, что не удержался от еще более смелого аккорда:
Я звуком флейты вам раскрыть готов своей
телесной красоты всю силу колдовскую.
Тем хуже для меня, — подумал я, полагая, что слишком настойчивое приглашение будет иметь обратный эффект. Но после того как моя затея с купанием не прошла, ждать, когда подвернется другой удобный случай, я уже не мог. Он прочитал стихи два раза, сложил вчетверо лист и сунул его в карман с нескрываемой радостью на лице. Да и как он мог скрыть радость оттого, что стал источником вдохновения маленькой поэмы, написанной специально для него, и что эта радость была для него важнее содержания стихов и нового прочтения легенды.
В качестве комментария он заметил лишь, что, если бы сыры хранились в герметичных «Кельвинаторах», крысы бы не добрались до них. Ганзейцы могли бы сэкономить на зарплате музыканта пропорционально сокращению потерь и ущерба, нанесенных их запасам.
Странное сочетание анахронической нелепости и бухгалтерской точности в его замечании совершенно сбило меня с толку. Я начал приходить в отчаяние и твердил про себя, как заклинание: «Оставь эту затею!» Иногда, когда Свен, усевшись ко мне на раму велосипеда, выпускал из рук руль, чтобы обнять меня, то ко мне возвращалась надежда, я чувствовал себя самым несчастным из людей, когда он, едва заехав в тихое уединенное место, убегал на поиски новых цветов, похоже даже не подозревая, что уединение на лоне природы располагало к иным, нежели сбор гербария, развлечениям.
Ему захотелось подправить фреску юноши с флейтой в соответствии с моей новой поэтической версией, но самое серьезное из сделанных им исправлений на стене часовни с извивавшейся по ней процессией детей свелось к тому, что он превратил юношу в старика, подрисовав ему седую бороду. Чтобы получить необходимый цвет, он растер в порошок несколько грибов-дождевиков и смешал их с дождевой водой из расщелины. Невинная фантазия или сознательная жестокость? Так или иначе, моя попытка использовать старинную немецкую басню в качестве объяснения в любви провалилась, раз уж именно возраст, опыт и авторитет, а не веселое лукавство и чувственность, показались Свену необходимыми качествами, чтобы инициировать любовь в юном сердце.
Я думал об этом, глядя с грустным и потерянным видом на его произведение, как вдруг почувствовал, как он прижимается ко мне своим худеньким телом, склонив мне голову на грудь.
— Вы меня еще любите? — прошептал он, не поднимая глаз.
Мы сидели на траве у подножия бука, я обнял его.
— Свен! — произнес я со вздохом, гладя его по голове.
— Тогда поцелуйте меня.
Он запрокинул голову и потянулся ко мне губами. И в то мгновение, когда они уже были готовы коснуться моих, слезы брызнули из его глаз.
— Свен! — закричал я, отстранившись. — Почему ты плачешь?
Он освободился из моих объятий и встал на колени, уткнувшись взглядом в траву и сотрясаясь в рыданиях. Я попробовал взять его за плечи и распрямить, он дрожал всем своим телом и всхлипывал, тщетно пытаясь сдержать свои рыдания. Стоя на коленях рядом с ним, я шепнул ему на ухо:
— Не бойся, Свен. Если хочешь, мы будем любить друг друга как брат и сестра. Хорошо?
Он вытер слезы, и улыбка обозначалась в уголках его губ двумя божественными ямочками. Мы еще долго прижимались друг к другу, прикорнув у дерева. Я баюкал его на коленях, словно ребенка, с умилением разглаживая его завивающиеся волосы и вытирая на его щеках последние слезы.
В конце концов, он уснул. Тот, кто не хранил сна своего возлюбленного, не знает, какого блаженства он был лишен в своей жизни. Я никогда бы не поверил, что сердце, измученное ожиданием обладания, может испытывать такую тихую и чистую радость. Я переполнялся счастьем оттого, что мне приходилось сдерживать свое дыхание и не шевелить ногами, когда их кусали муравьи. Золотистый свет, разливавшийся над полями, элегическое очарование этой заброшенной часовни, трели снующих между березами ласточек и, быть может, мгновение слабости и сентиментальной снисходительности, последовавшее за бурными переживаниями, исторгали из моей груди благодарственный молебен невидимому Богу, скрытому в природе. Не хватало только звона колоколов, чтобы я погрузился целиком в мистическую атмосферу своего детства, но немцы вывезли всю бронзу на переплавку.
С этого дня между нами установился новый кодекс поведения. Если Свен стирал бороду и придавал музыканту облик юноши, я мог быть уверен, что он придет к буку, чтобы понежиться и поласкаться со мной. Мимолетное касание губ внушало мне надежду, что послание, заложенное в моих стихах, вскоре достигнет своей цели: словно дети из легенды про музыканта, Свен соглашался, чтобы я вел его к мистерии неведомого леса. Иногда целый день напряженной и плодотворной работы скреплялся одним, но искренним поцелуем.
Я должен был проявлять осторожность, чтобы не сломить его волю. Если мои руки пытались расстегнуть пуговицу на его рубашке, чтобы добраться до его обнаженного тела, он вскакивал, возвращался к фреске и первым же делом пририсовывал обратно бороду. Он всегда носил с собой в ведерке запас дождевиков. Даже меч, положенный посередине кровати, не был таким непреодолимым препятствием для Тристана и Изольды, как между мной и Свеном эта горка серого порошка, насыпанная на траве у расщелины, в которую стекала дождевая вода.
19
Лето клонилось к концу. Неужели самое прекрасное время года должно было закончиться, не подарив мне умиротворения, которое яркая палитра и прохлада сентября ниспосылают садовым цветам, виноградной лозе, коровам в хлеву, птицам на ветках, камням на полях, всей природе, кроме меня?