И наплевать, что красная жидкость в склянке, которую торжественно вынимают из дарохранительницы, уже давно отнюдь не кровь епископа из Беневенто, которую собрала на месте его пытки какая-то старуха. И не важно, что разжижение, исправно совершающееся в первую субботу мая и 19 сентября, в день его ареста и день его смерти, происходит, в общем-то, благодаря участию человека, а не по божественной милости. И надо ли пожимать плечами по тому поводу, что дьякон тайком разогревает сосуд руками, прежде чем выставить его перед публикой? Вы избрали своим покровителем человека, который истекает кровью по определенным дням: я хочу отметить лишь символичность этого выбора, который придает вашему суеверию красоту и силу греческого мифа.
Дженнаро презрел опасность травли Диоклетиана. Он поспешил на помощь двум своим друзьям христианам, заключенным в тюрьму Тимофеем, римским правителем Кампании. Ни хищные звери, которым он был брошен на растерзание, ни топор палача не могли поколебать его мужество. Суровый рыцарь воинства Христова, обликом напоминавший первых апостолов, в вашей памяти он останется солдатом и вождем. Ни капли грации, ни капли женственности. Ты никогда не увидишь его в музеях между полотнами святого Иоанна и святого Себастьяна. Тем не менее, даже вы, неаполитанские мужчины, так принципиально чтящие свое мужское достоинство, что выделите вы в герое исключительно мужского типа? Чтобы поверить в своего хранителя, чтоб наделить его святостью, вам приходится признать за ним привилегию, данную женщинам, это периодическое кровотечение, которое в образе идеального борца обозначает присутствие и тайну иного пола.
Прощай, Дженнарьелло. Ты не хотел, чтобы я тебя любил. Капля погубленной любви делает мир печальнее и беднее. В Неаполе даже статуи являются предметом нежных забот, и ты не дрогнул перед мужчиной, которого уже отвергли восемьдесят процентов его соотечественников! Я не мог заснуть как-то ночью — было где-то два-три часа утра — и прогуливался по виа Рома. Передо мной вздымалась темная глыба Национального музея, в окнах которого, к моему удивлению, горел яркий свет. Юноша, за которым я давно шел по пятам, и который подошел к одному из этих окон, внезапно остановился, оперся на выступающий цоколь и подтянулся до решетки. Я остановился вслед за ним. «Вор, — подумал я. — Как он, интересно, туда залезет?» Но он не двигался и просто приник к окну, разглядывая комнату. Через несколько минут он спрыгнул на землю и пошел дальше.
Я и не думал уже идти за ним. Удостоверившись, что улица была пуста, я подошел к окну и взобрался на цоколь. Толстая решетка с частыми прутьями не давала толком заглянуть вовнутрь, и только в одном месте она была отогнута и образовывала просвет шириной с кулак. Я увидел расставленные в беспорядке на полу бюсты императоров, фрагменты барельефов, сильно и не очень поколовшиеся амфоры, все то, что складывают в запасниках археологического музея. Но внезапно из этого пыльного бардака глазам представилось истинное чудо: от задней серой стены отделилась ярко освещенная прожектором статуя. Она была цела и развернута на три четверти к улице, как будто она собиралась заговорить со мной или протянуть мне руки, она казалась живой. Едва я вышел из оцепенения, как узнал знаменитого и великолепного мраморного Антиноя, которого я тщетно пытался найти в залах, открытых для посетителей.
Я возвращался. Каждую ночь, в час, когда в пустынном городе уже не встречается ни души, какой-нибудь запозднившийся прохожий крался вдоль стены и залезал на цоколь, чтобы приникнуть глазом к дырке. Всякие полуночники, рабочие, водители поездов, с которыми я вскоре завязал знакомство. Они подходили один за другим к окну и молча, непрерывно созерцали до самой зари освещенного лучом прожектора задумчивого подростка, чье слегка опирающееся на одну ногу тело, казалось, звало их к себе.
«Почему ты не приходишь посмотреть на него днем?» — спросил я одного типографа из «Маттино», которого за его частые прогулы выгнали из газеты. «Днем? — ответил мне он, как будто я спрашивал его о небесной звезде. — Днем он гаснет». И это была правда: в бледном естественном свете Антиной почти был незаметен в серой палитре маленькой комнаты. Он представал во всем своем сияющем великолепии лишь наиболее ревностным почитателям, дабы посягнуть на их сон или лишить их зарплаты.
Знали ли они, что он был любимчиком Адриана? Да и что они слышали о той Греции? И почему в пустом музее горел свет? Какая прекрасная загадка размышлять, как юноша, веками лежавший в пыли, восставал каждую ночь, дабы подарить себя влюбленному обожанию немногочисленных тайных поклонников!
Они бросали свои семьи, они обходились без сна, но хранили верность свиданиям. Непривычно поздний час, молчание и мрак, окружавшие нас, фанатизм горстки посвященных, давших себе слово, их жертвование сном, работой, это спокойное самоотречение и мистическое свечение их кумира: быть может, я открыл один из тех эзотерических культов, тайну которых хранил Неаполь? Я присоединялся к ним, ничего не говоря. Ведь ты не хотел, чтобы я любил тебя, а посему со статуей я исполнял свою античную клятву в верности юности и красоте.
50
Они сердечно встретили меня на террасе «Канова». Их было трое. Раф (Рафаэль до его жизни в Штатах) — с ним я познакомился в студиях Монте Марио, он много лет выпускал там передачу об опере. Ранее неприметный и робкий парень (я кстати сразу разгадал тому причину), который, как мне показалось, преобразился до неузнаваемости, если это, конечно не было наваждением весны, обостренным первыми погожими деньками и теплым ветром, который овевал праздных прохожих на площади Народа: во-первых, он загорел и похудел, стал завсегдатаем не только бассейнов, но и гимнастических залов, в которых посреди зимы загорают явно не под солнцем; кроме того он на пример своих приятелей постригся ежиком и отпустил тонкие усики; и наконец он источал теперь всем своим организмом счастливое самодовольство, которое резко контрастировало с его прежней скромностью.
Вне всякого сомнения за то время, пока я его не видел, он «освободился»; быть может, под влиянием двух своих друзей, Бруно и Жан-Жака, француза, которого он мне представил, как только я присел за их столик: они во всем походили на него, высокомерные усики и демонстративная мужественность, подкреплявшаяся спортивной стрижкой волос. Новый человеческий тип, экземпляры которого можно было теперь сотнями встретить между Пинчо и Колизеем. Отличительные черты: искусственный загар, атташе-кейс в руке, модный пиджак, платок от «Гуччи» и фатоватая улыбка человека, который, прожив долгое время в скрытности и лжи, никак не мог прийти в себя оттого, что нашел в себе смелость показаться средь бела дня таким, какой он есть на самом деле.
Их становилось в Риме все больше и больше, и они говорили, что выбрали кафе «Канова» в качестве своей штаб-квартиры из-за того вида, который открывается с его террасы на обелиск Рамсеса II, «самого фаллического из всех римских обелисков».
Безусловно, мне следовало порадоваться за Рафа, что он с таким блеском сумел осуществить свой «come out[56]», как он поговаривал по возвращении из Америки, и что из бледного человечка, который испуганно ходил по стеночке, он превратился в источающего уверенность атлета. Какую немалую пользу сумел он извлечь из своей стажировки в Нью-Йорке! Город, который заменил собою Берлин 1920-х годов и Капри 1900-х, в качестве центра паломничества и инициации, и из которого юный европеец, вырвавшийся из душного круга своей семьи, привозил по возвращении непринужденные манеры, эзотерический лексикон и новые привычки: носить кожаные костюмы, обзавестись уютной холостяцкой квартиркой, над всем подшучивать, наряжаться ярко, а также — отпуск в Марракеше и Тунисе, уикенды в Амстердаме (с карманным гидом «Петит Планет»), рассказы о невероятных приключениях в отеле «Thermos Il de Leidsepiein» или в «Continental Baths» на 74-ой улице и постоянное и исключительное употребление слова «гей» для обозначения себя среди своих и хвастовства забавы ради.