Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот, по-моему, причина того, что я называю не склонностью к самоубийству (я слишком люблю жизнь, чтобы попадаться на эту удочку, которая служит эстетической игрушкой неудачникам), а непротивлением смерти. Я иду вперед, продолжая начатое дело, гонимый жадностью ничего не упустить на этом пути. Но позади меня безмолвно маячит семейный призрак. Ему не нужно подавать мне знак, что он рядом, его бледная тень все время стоит у меня перед глазами. Сколько жестов, которые оказывались непонятны моему окружению, сколько привычек и увлечений, которые мои друзья находили нелепыми, они не сочли бы таковыми, если бы допустили, что даже простое пребывание в этом мире может восприниматься как грех тем, кто успел похоронить своего горячо любимого брата.

Еще одна причина для стыда и чувства вины: на вокзале, а потом на кладбище, ораторы представляли смерть Гвидо как эпизод борьбы итальянских патриотов с фашистскими и нацистскими захватчиками. И всякий раз, когда они чтили память мучеников Пордзуса, они довольствовались тем, что поносили варварский гитлеровский режим, даже после того, как данные Сезаре показания и подтверждающие их подлинность сведения выявили ложность официальной версии. Но в 1945 году, и я тебе объясню почему, было невозможно открыто изобличить двурушничество участвовавших в Сопротивлении коммунистов: тогда, в политических войнах, которые сотрясали Фриули, и в которых крупным собственникам противостояла пролетарская армия рабочих и журналистов, коммунисты в самый разгар борьбы олицетворяли чаяния народа. Ослабить их авторитет, разоблачив те бесчинства, что они вершили по приказу Тито, значило обеспечить победу христианским демократам, которые поддерживали партию аграриев. Понимая, как высока была ставка в этой игре, я вышел из партии Действия, в которую я сначала вступил в память о Гвидо, и присоединился к единственной силе, способной привести к победе стихийный бунт деревни против монополии богатых. Сколько раз после этого мне приходилось сдерживаться от ярости, когда я слушал на городских площадях или на предвыборных митингах как те, кто убил моего брата, бессовестно приписывали себе его заслуги. Во имя чего преступление, которым они замарали себя, принесло им всеобщую славу? И ради чего он сражался с ними, если его труп украсил их знамена?

В соответствии с нашим обычаем в день похорон, жители Касарсы и родители моих учеников, проживавшие на десять километров в округе, присылали маме в знак соболезнования корзину яиц и мешок муки, которые должен был ей принести в подарок самый младший сын в семье. Египтяне клали в гробницы пищу и воду, чтобы облегчить покойным их загробное путешествие. Вероятно, этот ритуал, дошел по берегу Средиземного моря и до севера Адриатики: в древние времена он проник во Фриули, где возделывающие кукурузу крестьяне, прагматичные и бережливые, и не столь поэтичные, как их предшественники с берегов Нила, усвоили его в более приземленном варианте, таким образом, чтобы съестные припасы, подносившиеся по случаю чьей-либо смерти, не пропадали даром.

Я испытал удивление, когда увидел того самого Свена, которого я отметил своим вниманием среди прочих крестьянских детей во время наших занятий поэзией и танцами. Мог ли я забыть его, забыть его столь необычное для наших краев имя, чья единственная гласная прорывалась стройным солнечным лучом. Все такой же красивый и дерзкий, со столь же элегантно поднятой кудрявой головою пастушка, он, конечно, же счел необходимым передать подарок своей семьи непосредственно мне в руки, чтобы посмотреть мне прямо в глаза. Безмолвный и гордый взгляд, в котором я прочел упрек за ту несправедливость, которую я проявлял к нему всякий раз, когда лишал его приза за победу в конкурсе; но я увидел в нем также и абсолютную нежную привязанность, взаимности которой он был готов мне предоставить столько доказательств.

Бог его, впрочем, знает, то ли мне было тяжело на сердце, то ли моему существу претила всякая мысль о распутстве, но словно в подтверждение тому глубокое, ничуть не притворное отвращение охватило меня, когда с корзиной Свена под рукой я поднимался по лестнице, вспоминая, как Марсель Пруст, которого я не любил уже тогда, описывал одну кощунственную сцену, в которой старый педофил, барон Шарлюс, выспрашивал имя и адрес мальчика из церковного хора на похоронах своей жены.

15

Отец вернулся из Кении в августе. Мы не без содрогания ожидали его возвращения, убежденные в том, что после четырех лет плена, краха фашистской идеологии, позорного конца Муссолини, банкротства его собственных военных амбиций и крушения будущего встреча с ним не сулит ничего хорошего. Но то ли от физического истощения, то ли от постоянных унижений и огорчений, то ли от того, что высший предмет его гордости, спортивные таланты младшего сына, которому он привил вкус к охоте и огнестрельному оружию, со смертью его оказался предан небытию, как бы то ни было капитан, явно не стремившийся ошеломить нас своим появлением, скромно сел в уголке на кухне и попросил стакан вина.

Мы думали, что восстановив силы, отец таки добьет нас своими жалобами и упреками. Мы недооценили глубину постигшего его разочарования и бездонность депрессии, в которую он впал. На последнем этаже у нас располагалась нежилая мансарда, которую мы загромоздили старой мебелью. Он укрылся от всех в этом пыльном чулане, проводя там всю ночь и большую часть дня. Отец ложился, не раздеваясь, на ветхую раскладушку, которую он принес из бывшего гарнизона, и спускался только чтобы поесть. Он никогда не говорил о четвертом недостающем галуне, даже и не помышлял о своих супружеских обязанностях и не имел уже никаких притязаний на ведущую роль в доме, превратившись в тень самого себя. Мы то и дело слышали, как он шаркает наверху стоптанными башмаками и что-то бессвязно бормочет. Инстинкт военного ему подсказал занять позицию на возвышении, с которой он мог следить за всеми нашими передвижениями; он выбрал в насмешку это общество колченогих стульев и прочей рухляди, ставшей символом его никудышной карьеры и разбитых надежд.

Каждый вечер я ставил под дверью фляжку с пино, которую он распивал наедине со своими трофеями, подвешенными к стропилам. Ежедневно два литра красного крепленого вина. За столом он молча жевал оставшимися гнилыми зубами вареную говядину, прожилки которой застревали у него в усах. Помнишь, как он заваливал меня на стол, чтобы закапать капли в глаза? От напряжения он обнажал тогда свои зубы, и золотая коронка резца сверкала меж его растопыренных губ. Теперь он лишь скалил свои десны. Его налитые кровью глаза постоянно слезились, то ли под воздействием алкоголя, то ли от навязчивых мыслей. Со временем эта молчаливая и душещипательная тирания показалась нам еще более мучительной и невыносимой, нежели прежние вопли и скандалы. Но поначалу преждевременное старение главы семейства, свалившееся нам на голову вместо ожидаемого хамства, хвастовства и издевательств, было воспринято как благословение. Мы могли свободно предаваться радостям послевоенной фриулийской жизни. Принимая во внимание недавние горести и утраты, для всех настали спокойные и счастливые времена, а в моей жизни это был и вовсе райский период.

Хотя абсолютно целомудренный, что несомненно удивит тебя, при том, как я добиваюсь от тебя более осязаемых проявлений нежности, которую по-твоему ты даришь мне. Я преподавал в обыкновенных деревенских школах в окрестностях Касарсы. В субботу вечером за мной приходили приятели — да, приятели, мне не подобрать лучшего слова для тех, кого со мной почти ничего не связывало, кроме той беззаботной радости, с которой мы катались на велосипедах, ходили на танцы и устраивали ночные попойки. Одного звали Нуто, он смелее всех вел себя с барышнями и мазал брильянтином свои курчавые, как у африканца, и черные, как уголь, волосы. Нуто прикреплял на руль велосипеда букет боярышника, веточку которого он зажимал в своих зубах, когда танцевал. Никто не умел так же ловко повязывать шелковый платок вокруг шеи или приклеивать к заднему карману джинсов бумажную звезду шерифа, вырезанную из американского журнала. Куда бы он ни приехал на танцы, мальчишки, которым поручалось следить за велосипедами, сразу бросались к нему и уже не отходили от его велосипеда, тогда как Нуто направлялся на площадку, привлекая всеобщее внимание своим шумным появлением. Другого звали Манлио, он никогда не расставался со своим аккордеоном, неудержимый виртуоз с копной волнистых каштановых волос, незаменимый заводила всех провинциальных праздников. Третий, Эльмиро, одалживал у дяди повозку, запряженную пегой лошадкой, на которой он с песнями возил своих двоюродных братьев. Будучи хрупкого здоровья, Эльмиро не выпускал из рук платка, которым прикрывал рот при кашле. У него была красивая золотистая шевелюра, которую он разделял аккуратным пробором, но одна прядь упорно падала ему на лоб, над острыми и светлыми, как сталь, глазами.

29
{"b":"246570","o":1}