В середине первой арии Оля заметила, что стул, где минуту назад сидела пани Шиллер, занял какой-то мужчина. Сначала она не поняла, кто это, но по длинным локонам, рассыпавшимся, когда он наклонился к Геленке, узнала Губи-Губи. Оля услыхала, как он сказал Геленке:
— Чего вы тут сидите? Разве не знаете? Началось.
У Оли болезненно сжалось сердце, ее дети почти одновременно произнесли:
Анджей: — Что случилось?
Геленка: — Я знала.
— Что, что? — забеспокоилась Оля.
Губи-Губи провозгласил с пафосом:
— Вы тут сидите, а евреи сражаются с утра.
— Что ты говоришь? — спросил Анджей.
Геленка махнула рукой:
— Право, Анджей, я бы постыдилась на твоем месте.
Они невольно заговорили громче, кто-то зашикал, а Эльжбета в паузе тревожно покосилась в их сторону. Но увидав, что немецкий летчик продолжает восхищенно глазеть на нее, Эльжбета успокоилась и снова принялась штурмовать высокие ноты. Ее аккомпаниатор тщетно пытался заменить целый оркестр.
— Что же теперь будет? — спросил Анджей. — А как же мы?
— Мы — другое дело.
Геленка снова вмешалась:
— Разумеется, мы — другое дело. А те пусть погибают, если им угодно.
— Перебьют всех до единого, — заметил Губерт.
— Геленка, ты-то откуда узнала? — горячо зашептал Анджей. — Бронек говорил?
— Бронек носил оружие в своих рисунках.
— Пресвятая дева! — ужаснулась Оля, хотя она и сама была не робкого десятка.
Эльжбета закончила вторую арию, послышался гул одобрительных возгласов и аплодисменты. Публика поспешила к выходу — близился комендантский час.
Воспользовавшись этим, молодые люди заговорили громче. Началась перепалка.
Анджей доказывал, что «нет никакого приказа». Геленка взглянула на него с презрением и обратилась к матери:
— Оставь их в покое (хотя Оля не вмешивалась в разговор), идем к Эльжбете.
Они направились в маленькую комнатку, служившую «артистической». Вблизи Эльжбета выглядела некрасивой, на слегка одутловатом лице нелепо белела пудра — парфюмерные изделия времен оккупации отнюдь не отличались высоким качеством. Профессор Рыневич, пунцовый, как школяр, стоял перед ней, повторяя:
— Прелесть, прелесть. Как прелестно вы пели!
Пани Шиллер добродушно улыбалась из-за плеча дочери.
— Действительно, профессор, — сказала она. — Невольно вспоминается Одесса.
И Эльжбета думала об Одессе, но будто о каком-то мираже, наваждении.
— Нашей Одессы уже нет, — сказал профессор.
— О Эдгар! — прошептала Эльжбета словно в экстазе.
Между тем юноши вышли на улицу. Было по-весеннему светло и тепло.
— Отличная погода, — сказал Губерт.
— Слушай, Геленка-то какова! — сказал Анджей. — Даже не верится. Ну и выдержка. Ведь Бронек там.
— Быстрей, быстрей, — торопил Губерт.
Они пробежали Мазовецкую улицу, «площадь Гитлера», Театральную, вышли на площадь Красинских. Увидали карусели и качели. А за Луна-парком — глухую стену.
Из-за стены вздымались тучи дыма и пыли. Горело несколько домов сразу. Слышались одиночные выстрелы.
X
На второй день восстания в гетто бои шли на Мурановской площади, на Милой и на Сапежинской. Бронек был на Милой, на третьем этаже щеточной фабрики.
Под вечер атаки немцев прекратились и воцарилась зловещая тишина. Из бункеров никто не выходил, и молчание подземелья как бы усугубляло всеобщее безмолвие. Чувствовалось, что старые и перепуганные люди притаились где-то в глубине, ошеломленные и исполненные ожидания.
После полудня бои на Милой были особенно ожесточенными. На крыше дома, где Бронек, горячившийся весь день, наконец угомонился, по-прежнему реял истерзанный пулями, но не покоренный красный флаг. В большом зале лежали вповалку повстанцы. Еще вчера они были для Бронека совсем чужими людьми, а сегодня он знал не только их имена, но и характер каждого. Характеры повстанцев раскрывались в том, как они стреляли, как вели себя в бою, в том, насколько они были многословны, или попросту в интонации, с какой бранились или отдавали приказания. Вот металлист Мендель, типичный трудяга, рослый, крепко сколоченный брюнет, у которого слово «шлюха» звучало то и дело как поговорка, как точка после каждой фразы и особенно после каждого выстрела, А вон тот, Манек, ткач (он поправлял всякого, кто называл его Моником), — нервный, хрупкий и беспокойный, он и в боевой обстановке сохранял четкость и быстроту движений, присущие людям его профессии. Бронек понимал, что Манек чертовски трусит и старается подавить этот страх суетой. Он минуты не стоял на месте, а метался от окна к окну с винтовкой (большая редкость) в руках и стрелял довольно беспорядочно. А когда надо было выйти на улицу, бросился одним из первых.
«Но чего это ему стоит», — подумал Бронек.
Дальше лежали двое близнецов, портновские подмастерья. Никто не знал их имен. Просто «близнецы» — и точка. Они были неразлучны, стреляли из одного пистолета по очереди и без конца обнимались. Бронек знал, что на танцульках близнецы неутомимо отплясывали вдвоем, не нуждаясь в партнершах. Сейчас они лежали рядом, прижавшись друг к другу. Но в сгущающихся сумерках было видно, что ребята не спали. Напротив, глаза их были широко раскрыты, словно оба чему-то крайне удивлялись.
На всех лицах в час этого вечернего затишья появилась печать удивления. Был ею отмечен и огромный, белотелый, совершенно нагой бегун Наум Фриде из «красных спортсменов». Он застыл, как изваяние, в углу зала и глубоко дышал.
— Наум, что с тобой? — спросил кто-то из лежавших на полу.
— Ничего, сам себе не верю, — ответил Наум.
Броней подошел к окну.
Один из близнецов пошевелился.
— Броней, не приближайся к окну! — крикнул он. — Ты же знаешь — чем черт не шутит!
— Уже ушли, — сказал Наум.
— Чем черт не шутит! — повторил близнец сонным голосом.
Бронек отпрянул от окна, но затем все же выглянул на улицу. Было совсем безлюдно и тихо. В этой полнейшей мертвенности единственным проявлением жизни был теплый вечерний ветер, который дул откуда-то со стороны Вислы, подметая улицу легкими, неторопливыми порывами. В доме напротив, который был покинут жильцами или только казался опустевшим, из выбитых окон на четвертом этаже свешивались белые занавески. Они трепетали и словно выглядывали на улицу. Из этого дома несло паленым, хотя он не горел и не был сожжен. Может, гарью тянуло и из других домов, со всей улицы, но создавалось впечатление, что запах идет именно из этих мертвых окон. Они казались Бронеку огромными черными глазами, воззрившимися на него с тем же немым вопросом, с тем же удивлением, которые отражались в глазах белотелого Наума и сплетенных в объятиях близнецов. Он опустился на корточки у окна: здесь по крайней мере чувствовалось дыхание ветра, колыхавшего облака дыма и занавески, но еще сохранявшего частицу далекой речной свежести.
В зале стоял резкий запах от давно не мытых тел, пропотевших за несколько часов жаркого боя, полных страха и радости. Было очень душно, и даже Бронеку, уже привыкшему к зловонию, стало невмоготу.
— Ну что, не ожидал? — послышался рядом слабый голос.
Бронек обнаружил, что сидит возле того места, где расположился Зачек, невысокий, но крепкий парень, грузчик, когда-то ему позировавший. Единственная живая модель, которую он рисовал здесь, в гетто.
Бронек не ответил, только протянул руку и крепко стиснул плечо Зачека.
— Убил хоть одного немца? — спросил Зачек.
— Не знаю, — ответил Бронек. — Я стрелял вслепую. Еще не привык.
Зачек вздохнул.
— Человек не может привыкнуть к таким вещам, — сказал он полушепотом, но убежденно.
— Вот видишь, — сказал Бронек. — А немцы? Они убивают автоматически, словно машина.
Зачек пошевелился и тихо застонал.
— У немца другая натура, — сказал он. — Они такими уж родятся. Пропади они пропадом.
— Точно, — сказал Бронек. — Ты чего стонешь?
— Больно. Я ранен.