IV
К обеду, к двум часам, на Брацкой никто уже не собирался. Панну Теклу теперь это не тревожило (в последнее время такое случалось слишком часто), но зато окончательно выводило из себя.
— Придут теперь кто когда, и все будут требовать есть, — говорила она сама с собой, энергично воюя с кастрюлями на кухне. — И что это за обычаи теперь? Попробовал бы кто раньше, при княгине Анне, не выйти к обеду!
Времена княгини Анны давным-давно миновали, но для панны Теклы все это было словно вчера. Она задумалась с лопаткой в руке. Думала она о том, куда бы ей пойти, чтобы собравшиеся наконец строптивые нахлебники не застали ее дома, и тогда им пришлось бы самим разогревать себе скромный обед.
— Анджей сумеет, — прошептала она, — а вот другие? И оттого, что думала она о княгине Анне, ей вспомнился верный слуга княгини, старик Станислав.
— Хорошо, — снова проговорила она, развязывая фартук, — пойду проведать Станислава.
С самого начала войны и после смерти сына старик Вевюрский жил в богадельне на улице Шестого Августа. Богадельню эту основала какая-то аристократическая семья, и по протекции родственников Марыси Билинской устроить в нее Станислава не представляло большого труда.
Когда панна Бесядовская вышла на улицу, ее поразило какое-то оживление. Это даже было не оживление, а какое-то необычное выражение на лицах прохожих. На Брацкой около дома № 5 она заметила четверых парней, чего-то, казалось, дожидавшихся. Одним из них был Губерт Губе, она узнала его по чудным байроновским локонам, которые обрамляли его лицо.
«Ну ладно еще, когда ему было шестнадцать лет, но теперь-то…»
Правда, Губерту и сейчас было чуть больше двадцати, но с тех пор как Алек уехал из Варшавы, панна Текла испытывала какую-то инстинктивную неприязнь ко всем молодым людям.
Она внимательно пригляделась к стоявшим; все они были в высоких сапогах и длинных пиджаках.
— Сумасшедшие, — прошептала она.
После встречи с юношами, собравшимися в подворотне, она внимательнее стала присматриваться к прохожим. Молодые мужчины и женщины шли группами, видимо торопясь в какие-то условленные места. Ребята в солдатских сапогах, с рюкзаками, в свитерах и длинных модных куртках. Карманы плащей, которые они надели явно не по погоде, почти у всех были набиты какими-то круглыми предметами. Панна Текла видела их у Анджея. Это были гранаты.
И все же панна Текла не тревожилась. Она ко всему уже привыкла. На прошлой неделе по Аллеям Иерусалимским ползли от мостов потрепанные немецкие обозы, а потом в противоположную сторону ехали броневики и легковые машины, битком набитые офицерами в мундирах. Толпы варшавян с тротуаров глазели на все это.
Эти мальчишки в подворотне напомнили Бесядовской о племяннике Януша. Она повторяла про себя слова его последнего письма.
Идя по Брацкой, а потом по Мокотовской до самой площади Спасителя, она не могла сдержать потока воспоминаний, который все время возвращал ее думы к Алеку. Она видела его в детстве и отрочестве, видела его в последние перед войной годы.
Тогда она не была довольна своим любимцем. Его снобизм и страсть к охоте, наконец, эта художественная школа — все это не нравилось панне Текле. Она винила Марысю Билинскую за то, что та не требовала от своего единственного сына вести более уравновешенный образ жизни. Она стала думать о Януше. Он тоже мог бы побольше внимания уделять племяннику.
О Януше она всегда думала как о живом человеке, который просто засел в своем Коморове и не желает приезжать в Варшаву.
«Где уж там было ему выкроить время для Алека, — вздохнула она. — Эта Зося не оставляла ему и минутки свободной…»
Впрочем, о живой Зосе она не думала. Последняя фраза была скорее огромным мысленным сокращением, она означала, что вся жизнь Януша после смерти Зоей (на которой он и женился-то непонятно почему) сложилась так, что в ней совсем не было места для забот об Алеке.
Панна Текла так глубоко задумалась надо всем этим, так затосковала вдруг о «маленьком» Билинском, что зазевалась и прошла ворота дома, во дворе которого был флигель, служивший теперь приютом для старцев.
Ей пришлось возвращаться назад.
В богадельне ее прекрасно знали и тотчас же пропустили, хотя в эту пору никого не пускали. Невзрачная особа в белом чепце, которая сидела в дежурке, улыбнулась панне Текле, показав бескровные десны.
— Наш пан Станислав, — проговорила она, — сегодня что-то совсем плох. Даже с постели встать не хочет.
Панна Текла удивилась.
— Ой-ой-ой, да что же это с ним стряслось? — не рассчитывая на ответ, спросила она.
Станислав пользовался исключительными привилегиями, у него была своя отдельная, крохотная, как клетка, комнатушка.
Когда панна Текла вошла к нему, он неприветливо взглянул на нее из-под кустистых бровей. Она поняла, что ему плохо.
— Как у вас брови-то отросли, — сказала она, поздоровавшись. — С чего бы это?
— Да такова уж, видать, натура, — ворчливо ответил старый слуга.
Панна Текла догадалась, что прежде Станислав подбривал брови. Он, вероятно, считал, что у лакея, воспитанного на английский манер, не должно быть над глазами торчащих мочалок.
— Вы теперь вылитый Пилсудский, — добавила панна Текла, усаживаясь на табурет.
— Тьфу! — сплюнул Станислав. — Вы что, другого ничего придумать не могли?
— А что, вам Пилсудский не нравится?
И панна Текла, не находя другой темы, продолжала разговор в том же тоне:
— Не было бы Пилсудского — не попали бы мы в такую переделку…
В том, что говорил старый лакей, слышалось не столько сожаление о разгромленной армии, сколько воспоминание о трагической смерти сына. Панна Текла снова представила себе все подробности этой смерти, и в сердце ее зашевелилась неприязнь к Янушу: зачем только он вмешивался в «такие дела»? Сама того не желая, она винила Станислава за то, что тот затронул эту тему, и, пожалуй, скорее стремясь отомстить ему, нежели желая уйти от этого разговора, она спросила:
— Как вы себя чувствуете, пан Станислав?
— А как я себя должен чувствовать? — беспокойно заворочался на постели старик. — Каждая косточка у меня болит. Посмотрите-ка на мои лапы.
Он вытащил из-под серого одеяла свои старческие руки и показал их панне Текле. Они были изуродованы артритом.
— А ноги! Ломота в них — словно кошки скребутся. Находились, натоптались по графским-то салонам…
В глазах Станислава зажглись злые огоньки. Панне Текле стало жаль старика: должно быть, он очень страдает, раз уж говорит так. Ведь смысл жизни их обоих был в службе. Она решила и успокоить и хоть как-то порадовать его.
— Вы были хорошим слугой, пан Станислав. Нам в других домах завидовали.
— Завидовали, завидовали! — фыркал больной дед. — Было чему завидовать! Верно, я был хорошим слугой, лакеем. Прыгал как собачонка на задних лапках. И больше ничего.
Панна Текла почувствовала себя задетой.
— А кем бы вы еще хотели быть?
Станислав не отвечал. Он нетерпеливо пошевельнулся, и это, видно, причинило ему боль — он застонал. Вытащил из-под подушки жестяную коробочку с табаком и бумагой и принялся скручивать цигарку.
— А у вас-то что было в жизни, панна Текла? — вдруг спросил он, внимательно взглянув на Бесядовскую из-под нависших бровей. — Что у вас было? Скандалили со мной из-за каждого пустяка, из-за каждой рюмки вина… Чистые скатерти мне приходилось прямо-таки выдирать у вас. И что же за это? Ничего ни у вас, ни для вас…
— У них у самих тоже ничего уже нет, — пробовала защищать своих благодетелей Текла.
— Так ведь было же, — ядовито процедил Вевюрский.
Злость выливалась из него, как вода из дырявого бурдюка. Панна Текла знала его, знала, что он вообще злюка и ипохондрик. Но на этот раз в нем говорило не просто раздражение. Эта злоба рождалась где-то в глубинах его души и зажигала его глаза страстью.
Панна Текла вздохнула.
— А вы не помните, как на Украине было? Как бывало-то? Лягут они спать, покой дома, а над садом стоит луна, словно мельничное колесо, и такая всюду тишина. Вокруг тишина и на душе тишина. Помните, пан Станислав?