Ивашкевич Ярослав
Хвала и слава. Книга третья
В СТРАДАНИИ КАЖДЫЙ ЧЕЛОВЕК — БУДЬ ОН ФАУСТОВСКОГО ОБРАЗА МЫСЛЕЙ ИЛИ МАРКСИСТСКОГО, ИЛИ ФРЕЙДИСТСКОГО — ДОСТИГАЕТ ВЕЛИЧИЯ, ЕСЛИ ОН ИЩЕТ — КАЖДЫЙ ПО-СВОЕМУ — ПУТЕЙ К ВОССОЗДАНИЮ СЧАСТЬЯ.
Жан-Жак Мэйю
Глава одиннадцатая
Кавалькада
I
Лето незаметно переходило в осень. Густая зелень кленов смыкалась тесней, готовясь к защите перед натиском ветров, но уже просвечивали в ней желтые листья, а кое-где даже целые ветки набирали янтарный цвет. На тропинках и в аллеях парка в Пустых Лонках вдруг замелькали оброненные липами листья, прозрачные и бледно-желтые, как крылья мотыльков. Днем деревья еще глядели празднично и торжественно, но с наступлением ранних сумерек в их вершинах проносился беспокойный ветерок, и ясно было, что это уже тревога осени.
Днем парк стоял покинутый, редко можно было кого-нибудь увидеть между клумбами или под тенью раскидистых ветвей, но лишь только смеркалось, в аллеях начинали появляться человеческие фигуры. Шли парами, группами, шли поодиночке. Это были беженцы из Варшавы и с запада, приютившиеся в помещичьем доме, во флигелях, в избах за воротами усадьбы. Днем они были заняты какими-то своими делами: поисками дров, приготовлением нехитрой пищи, вылазками в деревню либо в городок. Но темнело — и все спешили в парк — встретиться, поговорить.
Одни ограничивались тем, что сетовали на судьбу, другие обсуждали причины поражения, искали его виновников, сознательных или невольных. Передавали разные слухи, которые тут же обрастали всякого рода преувеличениями, рассказывали, кто и где «пропал на дорогах», сообщали фантастические подробности гибели разных государственных деятелей, которые, как оказывалось после, были целы и невредимы. Особенно невероятным казался слух о бегстве правительства и генерального штаба в Румынию. Этому уж никто не хотел верить.
Так оживал парк по вечерам, наполняясь шумом, подобным журчанию горных потоков; шаги и голоса лишенных крова людей сливались с глухим шумом густых крон, готовящихся к встрече осенних бурь.
Помещичий дом в Пустых Лонках имел два крыла в виде небольших башенок, увенчанных куполами. Крытые дранкой, купола эти поросли мхом. В правом крыле жила и умерла тетя Михася, в левом, наверху, под самым куполом, была комната Анджея, обычно битком набитая варшавскими гостями. Внизу, в первом этаже, помещалась часовня с отдельным входом из парка. В прежние времена ее отворяли только в особо торжественных случаях — для крестин или венчания. Теперь же, с тех пор как разразилась война, часовня была открыта весь день. Сюда приходили и беженцы и местные жители. После полудня начинались молебствия под предводительством энергичных и набожных старушек. По вечерам — а в шесть часов уже вечерело — часовенка наполнялась людьми; лица их, невзрачные и бледные, расплывались в колеблющемся свете свечей.
Здесь же возникла и сразу стала очень популярной молитва, полная обращений к богу, соответствующих трагическим обстоятельствам. В ней с легкостью отрекались от всего, что дала Польше независимость. Казалось, что пожилые жрицы испытывают даже удовольствие, взывая: «Удостой нас, господи, верни нам отчизну и свободу!» Эти слова напоминали им далекую молодость, когда родина еще не знала свободы. Но для молодых людей подобная мольба была непереносима. Анджей, забредший сюда в первый же день по приезде, не мог этого слышать. К огорчению набожных старушек, он демонстративно покинул святую обитель в самый разгар богослужения.
Тем не менее эти сборища в усадебной часовне не давали ему покоя. Анджей не входил в часовню — бродил поблизости, под высокими кронами знакомых с детства старых дубов и лип. Сейчас они напомнили Анджею о последней летней экскурсии. Казалось, от нее отделяют годы, а ведь в действительности прошло всего лишь несколько недель. Анджей остро переживал свое одиночество. Он избегал Геленки — с ней были связаны воспоминания об ушедших навсегда летних счастливых днях; ее, почему-то только ее, Анджей винил за это странное исчезновение отца.
Он никогда больше не сидел на крыльце дома, боялся отдаться своим неопределенным мечтаниям, теперь таким неуместным. Скрытый в тени больших деревьев, он смотрел на освещенную дверь часовенки и все никак не мог примириться с мыслью, что только это теперь и осталось людям. Анджей не мог бы выразить мысли, теснившиеся в его голове. Они были неясные и уводили его далеко от действительности. Просто-напросто он еще не отдавал себе отчета в том, что произошло, и не умел, разумеется, определить свое отношение к этому. Знал только, что не может слушать беспомощные, плаксивые слова молитвы. Нечто совсем иное занимает его. Но что именно?
Ромек решал все вопросы легко, хотя, может, и по-детски. Он собрался «в дорогу», словно не было на свете ничего легче и проще.
— Куда же ты поедешь? — спрашивал Анджей, встретившись с Ромеком возле часовни в один из теплых осенних вечеров.
— Еще не знаю, — сказал Ромек, — но здесь я ответа не найду.
— Вообще Пустые Лонки больше ни на что не дают ответа, — сказал Анджей. Но Ромек молчал, и думая, что тот не понял его, Анджей продолжал: — Когда-то я целые ночи просиживал на этом крыльце, казалось, что здесь я нахожу ответы на все свои вопросы. Это было недавно, совсем недавно, а кажется, что с тех пор прошла целая жизнь. Я был тогда ребенком.
Он замолчал, зная, что Ромек не понимает его.
Ромек кашлянул.
— Знаешь, — сказал он, — я думаю, что нельзя дальше вот так сидеть.
— И я о том же думаю, — согласился Анджей.
Но говорил он это неискренне. В ту же минуту, как он присоединился к Ромеку, к его решению уехать, Анджею стало жаль всего, что окружало его здесь. Он понимал, что обязан что-то предпринять, как-то действовать, но эти высокие деревья, этот покосившийся дом с двумя башенками, шелест кленов под окном и даже эти разговоры в тени сада, даже слезливые молебствия в освещенной восковыми свечами часовенке, — весь этот мягкий и согревающий мир был его, Анджея, миром. Как хорошо было бы остаться здесь, в родной польской деревне, замереть, спрятав голову в песок.
Конечно, он подумал о Касе. Эта теплая и словно еще бессознательная любовь тоже неотделима от дома, от парка, от прогулок в костел. Вспомнилась и ризница. Запах увядших листьев, темнота и тишина; просто невозможно было представить себе, что где-то совсем близко люди стреляют в других людей.
— Последняя тишина, — произнес Анджей вслух, скорее для самого себя, чем для Ромека. — Последняя тишина, — повторил он.
Ромек снова кашлянул, как бы желая напомнить Анджею о себе, но, собственно говоря, чтобы прервать его рассуждения, которых он не понимал.
— Ты все это очень переживал, — сказал он наконец. Темнота придавала ему храбрости.
Ромеку хотелось поговорить о том, «самом важном», но он чувствовал, что Анджею это не по душе. Только после долгого молчания Анджей сказал:
— Знаешь, мне кажется, я стал совсем бабой, так раскис… Да еще эта дурацкая история с отцом…
Ромек задумался:
— Как это могло случиться?
— Ты же слышал, что они обе рассказывают… — ответил Анджей.
— Да, конечно, — нерешительно протянул Ромек, — и все-таки не верится. Как это так твой фатер мог не вернуться?
— И куда он мог уехать?
— А какие отношения были у твоих родителей? — деловито спросил Ромек.
Анджей молчал. Ему было неприятно, что Ромек суется в эти дела, и в то же время хотелось наконец выговориться. К счастью, было темно, они не видели лиц друг друга, так разговаривать было легче.
— Почем я знаю? — сказал Анджей. — Внешне все выглядело прекрасно. Но ведь никогда не узнаешь… Они не были подходящей парой. А уж что касается маминой родни, так она просто не признавала моего отца, — он поправился: — Не признает… Знаешь, у отца всегда были плохие отношения с дядей Валерием. Помню, я, когда был еще ребенком, замечал это. Валерек не скрывал своей неприязни, но, думаю, что и все остальные в Пустых Лонках относились к отцу не лучше. Одна только бабуся его любила, и он ее очень уважал… Думаю, отец любил мать… Но вот мама… Что-то такое было у них в этой Одессе… а что именно — я не могу понять. Кажется, мама и сама не знает, как так вышло, что она согласилась на этот брак. Мама любила кого-то другого…