Старуха умолкла, собираясь с мыслями. Нифон подбросил щепок в огонь.
— А вот почто-то девки у неё не велись, помирали маленькими, — продолжала бабка Анисья. — Росли одни братовья. Алёха-то среди них хватил мурцовки. Хоть и старше был, а что сделает против пятерых? Да отец с мачехой на их стороне. Так набуцкают, что он, бедный, еле до кладбища доползёт, ляжет на материну могилку, обнимет её ручонками, и плачет горькими слезами. Наплачется, нагорюется, есть захочет и снова идёт в этот ад — хлеба просить. Куда деваться? Маленький ещё. Когда Марфа-то померла, ему лет двенадцать было. А Грунькины пятеро от первого мужика — годки были один за другим. До чего же, говорят, были противные. Придут к нему в баню (он в бане жил, домой-то его на порог не пускали) — придут и дразнят голодного блинами. Так и маялся, бедняга пока не вырос и батрачить на них не стал. А как стал батрачить да ворочать за десятерых, то и отец стал к нему ласковее. И в дом пустил и братовьев поприжал. Но Алёха хоть и тихий, безропотный, а не дурак был, понимал, отчего он добрый стал, да на ус мотал, да помалкивал, пока вино ему душу не растревожило. Как сейчас помню, зимой дело было, в престольный праздник. В Николу, кажись. Гуляли всей деревней у Воробьёвых. Подошёл Алёха к отцу, сел за стол супротив его и спрашивает: «А что, тятя, думаешь я на тебя вековечно бесплатно батрачить буду? Сегодня я к Пахомову нанялся. За три рубля в месяц. Ухожу от тебя, а на последок за маму расквитаюсь. Подставляй, идол, спину, покажу честному народу, как ты её бил». Дементий-то Софронович перепугался до смерти, отвернулся, спрятал голову, а Алёха-то встал из-за стола, да через стол его ка-ак звякнет кулачищем по спине: спина так и хрустнула. Дементий Софронович — юрк под стол и скрючился там. Думали подох, ан нет, зашевелился, застонал. Как сейчас помню: так жа-алобно стонет: ой да ой, ой да ой. Позвали лекаря. Пощупал лекарь ему спину и говорит: два ребра сломаны. Алёха-то, конечно, с того дня ушёл к Пахомовым. Только не на долго. Видит Дементий Софронович — дело плохо. Сам лежит в постели со сломанными рёбрами — не работник. Приёмные сыновья от Груньки ленивые да пьяницы. А родные — малолетки. А весна уж на носу. Одной пашни пятьсот десятин сеяли, да скот, да лошади, да овцы, да птицы всякой полон двор. И послал Дементий Софронович Груньку к Алёхе, чтоб позвала его мириться. Дескать, зла не таит, по пьянке всякое бывает, а если вернётся Алёха домой, то получит в подарок любимого своего коня. И ещё посулил, что если Алёха жениться надумает, прируб новый получит, корову в личное пользование, да ярку с бараном. Ну, Алёха и позарился, потому что в это время приворожённый Нэлькой-то был, жениться на ней надумал.
— Как это можно приворожить? — сказала Марина, пожимая плечами.
— А это уж, миленькая, кто знает, в секрете держит за семью замками, — ответила старуха. — Заговор надо знать, слова особые. Так уж, умеючи, сделала Нелька-то. Многие по ней сохли, а Алёху приворожила пуще всех. Испортился совсем парень, будто блаженный сделался. Итак-то смирный был, неразговорчивый — редко с кем словом обмолвится, а тут вовсе никого не стал замечать. Уткнёт нос свой в землю и ходит в одиночку. То шибко хмурый, то наоборот, все посмеивается, все улыбается про себя. Это, значит, с ней в мыслях разговаривает. В точности как блаженный. Жила-то Нэлька через улицу, наискосок от Безродных. Жила вдвоём с матерью в старенькой избе. И кроме этой избушки ни кола, ни двора. Вроде как совсем нищие. Ну, это известно: кто такими делами занимается, все бедными прикидываются. Алёха-то, значит, по соседству помогал им. Наработается за день по горло у себя на поле, а ночью, крадучись, чтоб никто не видел, копает им землю лопатой, обрабатывает делянку. Но как не скрывался, а все равно люди увидели. Когда разговоры-то пошли, шибко удивлялись все: как это так можно? — день-деньской пластаться на своём поле да ещё ночью делать для них такую тяжёлую работу. Вот до чего человек потерял голову. И не только Алёха, все-то парни, как она выросла, с ума посходили. Да только никто сватов не посылал. Кому охота брать в невестки голытьбу, да в приданое нищую старуху? А уж после, когда дурная слава пошла — кого там! — бабка Анисья махнула рукой.
— А сколько же ей было лет? — спросила Марина.
— Кто её знает? — лет восемнадцать, наверно.
— И чем же она так нравилась всем?
— А ничем. Привораживала. Ничего в ней не было. Одни глазищи — чёрные как смоль. Иной раз смотришь на них, кажется как вот спелая слива, которая в магазине продаётся — немножко синевой отдают. Вот точно такие у неё были глаза. А больше ничего особенного. Девка да девка. И прямо удивительно. Мужики-то, сколько знаю, на тело шибко падки, а у Нэльки хоть бы зад был или титьки, а то — ничего. Сухая как доска.
А вот хошь верь, хоть нет, кто новый человек в деревне побывает и раз только глянет на неё, уже говорит: «Э, да у вас девка-то какая. Смотрите в оба, как бы она на ваш скот падеж не напустила». Намекают, значит. Почто-то ни на кого не намекали, а только на неё. Видимо, имела такую силу в глазах, что людям не по себе становилось. А ещё у неё была мода — вечорки портить. Соберётся молодёжь на вечорку, гуляет, веселится себе, и вдруг — на тебе, заявилась. Девки почто-то сразу затихнут, а парни начинают хорохориться, петухами вокруг её расхаживают. А она посмотрит так на всех, посмотрит, концом поясочка поиграет — она надевала на свою тонкую, как у осы, талию поясочек — и пошла себе обратно. Парни после этого не то что веселиться, на своих девок глядеть не хотят, расходятся по домам, а двое-трое обязательно следом за ней плетутся. Вот провалиться мне на этом месте, каждый раз так было. Тимофей подтверди. Ты ведь ходил на вечорки.
— А как же! — ходил. Мы рядом, на Воняевке жили.
— Вот зачем ей это надо было, а? — бабка Анисья окинула всех вопросительным взглядом.
Дед Антип, муж бабки Анисьи, подкладывал щепки и хворост в огонь и покашливал от дыма. Дед Тимофей равнодушно отвесил губу и сидел в прежней позе, опираясь обеими руками на свой посох. Нифон ухмыльнулся когда старуха задала этот вопрос. Марина задумчиво смотрела на потрескивающий в огне хворост, прижавшись губами к кулаку, который покоился у неё на коленях. Все молчали.
Старуха отдохнула немного и продолжала свой рассказ:
— Ну словом, ждал Алёха покуда у отца ребра срастутся, и когда Дементий Софронович выздоровел, стал посылать его сватать Нэльку, да торопить с этим делом, потому как нашёлся смелый человек из соседней деревни и уже сватался, а она ему отказала. Дементий-то Софронович был себе на уме. И как только Алёха заводил разговор, — начинал охать да спину царапать, дескать хворает ещё, а сам за глаза посмеивается, что Алёха прируб белит, да окна моет, да на окна горшки с цветами ставит, выпрашивая их у деревенских баб. Готовился, значит, привести в дом жену с тёщей, поскольку думал, что прируб-то свой. За этим он и вернулся к Дементию Софроновичу, что тот обещал отдать ему прируб, если он женится. А время шло, и видит Алёха, что Дементий Софронович боится оставаться с ним наедине. Всегда вокруг его братовья толкутся. Двое-трое обязательно. Охраняют его, значит. Жених тут вовсе голову потерял. Забегал, засуетился. То к Нэльке, то к отцу. Понял, конечно, что обманул его отец, что не видать ему как своих ушей ни обещанного прируба, ни коня, ни коровы. А по соседству-то с Безродными Манька Грохотова жила. Она слышала их последний разговор. Ходила к Аграфене за опарой и слышала. В последний-то раз Алёха будто бы шибко уговаривал отца. Не надо, говорит, мне ни прируба, ни хозяйства, будем в бане жить и батрачить на тебя бесплатно, только, говорит, благослови нас, пошли сватов. Венчаться, дескать, она хочет. И свадьбу, чтоб все как у людей. А Дементий Софронович видит, что вся семья в сборе и в обиду его не дадут, и говорит: «Ишь чего захотел! — свадьбу. — Хрен тебе на постном масле, а не свадьбу». Манька-то Грохотова рассказывала, что Алёха после этих слов побледнел и говорит отцу: «Не доводи, тятя, до греха. Благослови. Все что хошь для тебя сделаю. Землю не то что пахать, ногтями рыхлить буду. Сам знаешь, день и ночь работать могу. А если хошь, — говорит, — то и маму тебе прошу. Никогда больше о ней не вспомню». А Дементий-то Софронович: «За мать, — говорит: — расквитался. До сих пор спина зудится. Проваливай и чтоб больше твоей ноги тут не было». Алёха встал из-за стола и пошёл к двери. В дверях обернулся и говорит отцу: «Будь ты проклят, сатана». Сказал это и вышел. Как только он в ограду-то вышел, братовья дверь на заложку, а сами к окнам и давай изгаляться: «Эй! — кричат. — Ты к Нэльке пошёл? Тащи её в баню! Мы все её хочим!» Младшему, Стёпке, тогда лет пятнадцать было. Шпингалет, а туда же: «Мы все её хочим!» Манька у окна сидела и видела Алёху, как он стоял в ограде и смотрел на каждого, кто кричал ему. Посмотрел на всех и вышел за калитку. Потом люди видели его возле Нэлькиной избушки. Вышел от неё тоже, видимо, не солоно хлебавши. Долго, говорят, стоял, понурив голову. Стоял, стоял, покачал головой и пошагал тихонько в лес. Рядом с деревней берёзовая роща была…