Только расчеты Клавдии на деньги не оправдались: перестал Сечкин крупные суммы, о которых они условились, ей высылать. У него в Перми уже своя жизнь налаживалась: он успел жениться, у него родилась малютка-дочка… Новая семья тоже средств требовала.
И тогда Клавдия решила от детей избавиться: не хочешь платить — корми-ка их сам, дорогой! На уговоры старшей сестры не бросаться так легко детьми, с твердой уверенностью заявила: «Да ты мне завидуешь! Тебе своих просто некуда сплавить, а то бы давно избавилась!» Настасья отшатнулась, ушла домой в слезах. В последний момент перед отъездом Клавдия позвонила Сечкину: встречай, еду, везу детей. Не встретишь — оставлю их на вокзале. И повезла. Судьба детей, не приносящих ей дохода, ее не волновала. То, как они сами воспримут ее поступок, — тоже.
Деду о том, что его внуков отправили на воспитание к отцу и он их больше не увидит, ничего, чтобы не волновать его, бабка не сказала: он и так пластом лежал, а в ребятах по-стариковски души не чаял. Как сама она к поступку дочери отнеслась, Настасье было не ясно. Видимо, поддерживала, раз своих внуков так легко в чужие края отправила. Настасью такое поведение матери удивило: раньше бы она, как раненый зверь, вступила бы в борьбу до победы против такой бесчеловечности. Но сейчас, видно, безденежье и ее доконало: ведь заботы о внуках ложились, в основном, на ее плечи. А пенсия ее, по сравнению с доперестроечными временами, была смехотворна. Если раньше на всю свою пенсию бабка могла купить три-четыре пары кожаных туфель, то сейчас — только одну. Потому она ее и не покупала. А вот спирт — всегда пожалуйста: он стоил чуть ли не дешевле хлеба. Кто их, стариков, обокрал под конец жизни и споил — она не понимала. Виновных рядом не было, а жить как-то все равно надо. Потому бабка сама донашивала все то, что было приобретено еще в советские времена. А детишкам-то ведь надо все по новым ценам покупать. Так что она, скорее, поддерживала идею Клавдии избавиться от детей, чем порицала. И вообще, она младшей своей дочери доверяла полностью: говорить убедительно та умела, регулярно давая матери понять, что та пожизненно перед ней виновата. И мать всю жизнь эту какую-то вину перед дочерью заглаживала. Какую? Она не знала. Но комплекс вины искусственно поддерживался и заставлял все время идти на поводу у самых неестественных желаний дочери.
Дед лежал не вставая, но вина просил не переставая: он без него уже не мог и дня. Это ведь из-за неумеренного питья он «без ног» остался: передвигался все хуже и хуже, только держась за косяки и скобы. Клюшка ему не помогала: оторваться от стенки он боялся. Он был крепкий, очень крепкий, хотя был фронтовиком, бывал ранен; а сейчас водкой губил свое здоровье, но уже не осознавал этого и не мог ничего предпринять: он стал рабом спиртного, просто зомби. Вид бутылки только и возвращал его к жизни. Все остальное время он проводил в ожидании появления выпивки и, очень когда-то разборчивый в людях, сейчас был рад каждому, кто ему эту «живительную» влагу принесет. И этот человек имел у него непререкаемый авторитет и был на правах самого близкого друга.
Дед многое теперь путал, но слово «вино» произносил отчетливо. И все время просил его у бабки. Хотя врач строго запретил употреблять деду спиртное, но бабушка Шура считала, что «немножко можно»: нельзя же так сразу у старого человека любимый напиток отбирать — помрет еще, чего доброго! И она тихонечко подпаивала его, разводя ложку спирта в кружке чая. Дед все время и просил у нее «мою кружку», хотя вряд ли мог уже различить вкус вина…
Клавдия, уехав, оставила ключ от своей квартиры матери — чтобы не прерывать торговлю спиртом, которой занималась втихомолку: этот бизнес сейчас, когда спивались все, приносил немалый доход. А бабке того и надо было: обиходив деда, она в тот же день отправилась в квартиру дочери, чтобы распродать хотя бы литр спирта и выручить для дочери деньги, а заодно взять в долг и себе граммов пятьсот (в магазине-то водка стоила в пять раз дороже). Но поскольку она «на радостях» тут же и «приложилась», то большая пластиковая бутылка вдруг выскочила у нее из руки, и целый литр спирта пролился на стол и на пол.
Чтобы поправить такое горе, бабушка вытянула губы трубочкой и начала отсасывать с клеенки, а потом с пола драгоценную жидкость. Ей до смерти жалко было, что такое добро пропадет впустую: все равно за этот литр ей уже придется расплачиваться с дочерью, так уж надо хотя бы слизать с пола то, что не успело растечься!
И так, слизывая с пола неразбавленный спирт, бабушка успела крепко нализаться. Она еще кое-как помнила, что обслужила двоих-троих постучавшихся в дверь ханыг — налила им несколько граммов «шильца», а вот куда подевались ключи от квартиры дочери, когда она собралась домой, понять не могла. Она принялась суматошно искать: дверь-то просто так не захлопывалась; чтобы закрыть, обязательно нужен был ключ. А он — как сквозь землю провалился. Бабушка искала, и от горя все «добавляла» и «добавляла». И когда обыскала все, была уже совсем пьяна. Ключ словно кто украл — нигде его не было, а открытой квартиру ведь не оставишь!
* * *
Дед тем временем, покинутый и оставленный без надзора, не переставая звал бабку. Ему потребно было, чтобы она постоянно находилась рядом с ним или хотя бы откликалась на его зов. Но она не откликалась уже очень давно: вот уж и ночь прошла, и в окошке забрезжило утро. Дед не мог двигаться, но сучил ногами и сумел чуть-чуть развернуться на диване. Теперь он, запрокинув голову назад, мог видеть, как брезжит в окне сине-серый рассвет…
В квартире дочери был телефон. Бабка Шура могла бы позвонить кому угодно и, объяснив ситуацию, позвать на помощь. Но она этого не делала. То ли она одурела от спирта, то ли боялась признаться дочери или сестрам в том, как она опростоволосилась: дед там один, ключ потерян, а, самое главное, она «нажралась» ни с того ни с сего. За это ей от несдержанных на язык родственниц могло влететь. Хотя помогли бы, все уладили. Но бабка, как партизанка, предпочитала все скрывать и выпутываться сама. А может, счет времени потеряла…
Обезумевшую от горя, обнаружил ее к вечеру второго дня в этой нечаянной ловушке племянник, зашедший к Клавдии в гости — он не знал, что та уехала. Из несвязных бабкиных речей понял одно: беспомощный дед дома один, а сама она пьяная и квартиру дочери оставить не может. И, хотя бабушка Шура просила его «никому об этом не рассказывать», позвонил все-таки Настасье. Та отреагировала немедленно: прибежав к матери, смерила ее, посиневшую и опухшую от выпитого спирта, мало что соображающую, испепеляющим взглядом, отобрала ключ и помчалась к отцу. Страшные мысли по пути одолевали ее: как он там? Жив ли еще? Что он там думает? Ведь бабка вышла на минутку… и пропала. Воображение рисовало Настасье все что угодно, ведь отец уже больше суток находился один. Не совсем, конечно: вместе с ним в квартире были закрыты кошка и собака. Когда Настасья открыла дверь, оба кинулись из квартиры как ошпаренные. А она бросилась внутрь.
Отец лежал на диване неподвижно и, задрав голову, смотрел в окно, которое находилось сзади. Когда Настасья подошла к нему, так все и глядел. Потом перевел взгляд — совершенно ничего не выражающий. «Жив!» — Настасья успокоилась. «Пить, есть хочешь?» — спросила. «И того, и другого», — ответил. Значит, все понимает, значит, еще человек. У Настасьи отлегло от сердца. А мать она готова была уничтожить. Партизанка чертова! Не могла сразу позвонить! Пришли бы к деду, а она сидела бы там, сторожила эту квартиру!
На отца было жалко смотреть. Он, как огромный, худой ребенок, лежал, весь обкаканный, описанный; рот послушно открывал, но жевать и глотать почему-то не мог. Настасья была подавлена этой картиной: таким беспомощным и жалким отца она никогда не видела. А главной его обидчицей представлялась мать. Как она могла о нем забыть? После такого стресса отец вряд ли выживет… Но, ошарашенная и придавленная, не зная, что делать, и мало что осознавая в этот момент, Настасья понимала одно: отца так оставлять нельзя. Ему нужен присмотр, уход. На мать, как оказалось, надежда плохая. А ведь она всегда была самым надежным человеком. И вот из-за вина сорвалась…