Максим Сбойчаков
Они брали рейхстаг
Когда над ним взлетело наше Знамя,
Светлее стало сразу на земле!
СТЕПАН ЩИПАЧЕВ
Глава первая
В родную часть
1
Самое страшное, считал Степан Неустроев, лежать в госпитале. Пока идет война, место воина – в боевой цепи, время его на особом счету Родины. А где же, как не в госпитале, теряешь больше всего времени! Понятно, ложишься туда не по своей воле, но разве от этого легче?
От вынужденного безделья душа болит сильнее самых тяжелых ран, хотя и они все еще дают знать о себе.
…В день ранения, едва сняли в медсанбате с носилок, с тревогой спросил:
– Скажите, вернусь?
Пожилой врач будто не расслышал вопроса. Разве ему не ясно, куда капитан хочет вернуться? Обработав раны, обнадежил:
– Будете ходить, капитан, будете!
Что значит ходить? На костылях тоже ходят…
Четвертую неделю Неустроев лежит в госпитале, размещенном в латышском городке Крустпилс. Сквозь забрызганное дождем окно видны все тот же угол разбитого дома напротив и голая ветка липы. Загостилось осеннее ненастье! Изо дня в день без устали моросит дождь. Кого оплакивает осень, зачем навевает тоску?
И вдруг в надоевшей тишине голос соседа:
– Что ж, товарищи, продолжим?
Вчера кто-то предложил по очереди рассказывать, где и при каких обстоятельствах его ранило.
Сначала Неустроеву это показалось никчемной затеей, вроде детской игры в войну. Да и первые рассказчики чересчур скупились на слова. «Кинулись мы, значит, в атаку, тут меня и полоснуло. Схватился я за живот и больше ничего не помню, сознания лишился», – скороговоркой отчитался один. Другой тоже не богаче: «По-пластунски взвод наш к гитлеровцам подбирался. От земли отрываться никак нельзя, а я малость того, приподнялся. Пуля-то по горбу и прошла».
Интересно рассказал Бодров – круглолицый, с длинными седеющими усами солдат. Понравился он Неустроеву. В летах человек, а задор сохранил.
– Служу я, братыши мои, в хозроте. И вот попали мы как-то под такой артобстрел, что не запрятаться никак невозможно. Да и приказ поступил – укрывайтесь, мол. В общем, кинулся я под повозку с имуществом, и тут же рядом снаряд разорвался. Меня и чиркнуло осколком по ноге. Вдобавок повозку взрывной волной опрокинуло – и прямо на меня. Обстрел кончился, а я лежу. Ни встать, ни повернуться. Кровь, чую, хлещет. Плохо, думаю, дело. Начал что есть мочи кричать, никто не подходит, хотя слышу невдалеке знакомые голоса. Наконец скинули повозку: «Федор Алексеевич, эва ты где спрятался!»
От злости про рану забыл: «Оглохли, черти, что ли?» «Слыхать-то слыхали, – отвечают, – да разве сразу разберешь, откуда крик? И надо же придумать – забрался под повозку!» Ишь как истолковали! «Вам бы, – говорю, – так забраться!..»
Слушал капитан старого солдата, а думал об отце – чем-то Бодров походил на него.
Наступила очередь Неустроева. Третий год на войне, пережито столько, что и в десятилетие, пожалуй, не уложишь. Поэтому извинительно предупредил:
– Больно долгая песня у меня.
– То есть как – долгая? – переспросил кто-то.
– А вот так… Шестое ранение…
Даже видавшие виды фронтовики присвистнули: капитан-то ведь еще совсем мальчишка – двадцать два года ему. А вот поди-ка… Раздались голоса:
– Это, прямо скажу, рекорд.
– Да-а, не повезло…
– Как сказать… По-моему, наоборот, здорово повезло. Под счастливой звездой родился. Ведь многие от первой пули гибли, а тут, пожалуйста, шесть раз разминулся с косой.
– Ничего, капитан, выкладывай все по порядочку.
У нас не горит, в атаку нам не идти, – поощрил Бодров.
Самочувствие Неустроева за последние дни несколько улучшилось. Стихли боли в ногах и спине, хотя голову повернуть еще трудно, а говорить, уставясь в потолок, совсем невмоготу: с детских лет привык, беседуя, людям в глаза смотреть.
– Ладно, будет неинтересно, остановите, – глухо произнес капитан.
В начале сорок второго прямо из пехотного училища направили меня под Демянск. Тогда, как знаете, были там серьезные дела. Пошли мы в наступление. И как! Целая немецкая армия оказалась в мешке. Крепко крошили фашистов до самой весны, а разгромить не смогли. И надолго засели в обороне. Заскучал я в блиндаже. Прихожу к командиру полка и говорю начистоту: «Надоело отсыпаться… Дайте живое дело». Отругал меня полковник, но просьбу уважил – назначил командиром взвода разведки. Тут я ожил. Поиски, ночные вылазки, захват «языков», добыча сведений – все с приключениями. По наивности думал, что и дальше пойдет так. А гладко даже в сказках не бывает… – Горькая усмешка скользнула по бескровным губам Неустроева. – Однажды августовской ночью, радостные, возвращались мы из поиска. Как же – захватили немецкого офицера! Мечта разведчика! Глаз я с него не спускал. Уж почти доползли до своих. Бросок-другой – вот-вот нырнем в траншеи. Заметили нас фашисты, открыли минометный огонь. Рядом рвануло… Очнулся в санбате.
«Язык», «язык» где?» – кричу.
Медсестра успокаивает: раз кричите, значит, на месте ваш язык. Объяснять ей сил не хватило.
Ранение оказалось тяжелым. Два ребра выбило, несколько осколков попало в живот, маленький в печени застрял. Четыре месяца в госпиталях провалялся. Из живота осколки извлекли, а печень хирург не решился трогать. Живая ткань, говорит, обволочет металл, обезвредит. Наверно, так и вышло. Пока не беспокоит.
А «языка» сразило наповал. Сильно переживал я неудачу. Собой надо было прикрыть. Не успел. Когда сказал об этом, один раненый с кулаками на меня полез: «Фашиста жалеешь!» Глаза от злости потемнели, готов в порошок стереть. Не разведчик, как ему объяснишь?…
Второй раз ранило в ногу в бою за село Высотово, под Старой Руссой, в феврале сорок третьего, а третий – в марте этого года – осколок угодил в правую руку. Потом горел в блиндаже на КП – это было в июне…
С жестокими боями форсировали мы тогда реку Великую. Выбил наш батальон фашистов с одной командной высоты. Но немцы никак не могли примириться с утратой – трое суток непрерывно контратаковали. Двадцать четвертого июня комбат Давыдов отправился в роты. Я, его заместитель, остался на КП. Рядом с блиндажом стоял танк, он поддерживал нас огнем. Высота все время окутана дымом: обстрел не прекращался ни на минуту. Телефон то и дело подпрыгивал. Вдруг блиндаж тряхнуло с такой силой, что я ударился головой о стену. Запомнилось пламя, устремившееся почему-то волнами в блиндаж, а не вверх.
О случившемся узнал позже, в армейском госпитале. Оказывается, немецкий снаряд угодил в танк. Взорвались баки, и горючее хлынуло в блиндаж… Уцелел на мне лишь поясной ремень, все остальное сгорело. Тело получило тяжелые ожоги. Долго ничего не видел. Думал, навсегда слепым останусь. Как-то врач развернула простыни, в которые я был завернут, осмотрела. В ее взгляде впервые заметил надежду. И действительно, вскоре кризис миновал.
Возвращался в свою часть на крыльях. Командир полка Зинченко встретил тепло.
«Ты знаешь, Степан Андреевич, четыре месяца на фронте – большой срок, – пожимая руку, говорил он. – Но ждал тебя. Ты теперь командир третьего стрелкового батальона». – «А что с Давыдовым?» – «Жив, жив твой дружок, только переведен в шестьсот семьдесят четвертый полк».
У меня отлегло от сердца.
Командовать самостоятельно начал в разгар наступления. Тут не до переживаний. Надо было уяснить обстановку, определить задачи ротам. Конечно, будь Василий Давыдов рядом, помог бы… Порой очень требовался его совет.
Освобождали мы Латвию. Настроение у бойцов бодрое, задачу выполняли успешно. Правда, враг огрызался сильно. Двадцать восьмого октября осколок мне в руку угодил, опять в правую, у самого локтя мышцу повредило.