В день моего отъезда председатель сельсовета снарядил подводу в Долматово. В ожидании её мы с женой и дочерью сидели на бревнах около сельсовета. Делали вид, что нам весело, говорили о всяких пустяках, лишь бы не молчать.
На душе, как говорят, кошки скребут, а мы стараемся быть веселыми. После моего рассказа жене, какой она засела мне в памяти, — плачущей, она решила не выдавать своего внутреннего состояния. Шутила, улыбалась.
Подъехала подвода. Мы обнялись, распрощались.
— Пиши, а лучше — телеграфируй, что жив…
Лошадь тронулась. Расстояние, разделявшее нас, всё увеличивалось. Мы продолжали махать друг другу руками. Жена крепилась. Но едва подвода успела скрыться за угол, как она разрыдалась. Больше сдерживаться — сил не хватило. Да и я тоже (что греха таить?) только они скрылись — не удержался. Заплакал беззвучно, как умеют плакать мужчины…
До Свердловска я добрался поездом, а там друзья устроили меня на самолет — и вот я уже в своей части. Поездка в Тамакул, десятидневный отпуск — всё это отошло, как целительный сон. Я испытал свежий прилив бодрости. Я снова встал в строй.
Дальние маршруты
Едва мы с Рогозиным прибыли в часть, на нас обрушилось горестное известие: в наше отсутствие несколько экипажей не вернулись с боевого задания.
Случилось это в конце мая. На пути к цели, которая находилась в глубоком тылу гитлеровцев, предстояло преодолеть мощный циклон. Учитывая трудности полета, командование выпустило на задание более опытные экипажи и предупредило их: в случае невозможности пробиться сквозь облака — возвращаться на свой аэродром.
Такое условие командование ставило всегда, когда была плохая погода. Но получалось так, что те, кто возвращался из-за плохих метеорологических условий, оказывались в меньшинстве; иногда это был один-единственный экипаж.
Бывало и так, что большинство экипажей прекратили выполнение задания, а ты один пробиваешься к цели, запорешься, и потом генерал Новодранов отругает:
— Какого черта на рожон прешь? Видишь, что плохо, — возвращайся. Мне такое геройство ни к чему. Мне люди дороже.
Самоубийц среди нас не было, но тем не менее боязнь прослыть робким заставляла людей порой безрассудно рисковать.
В полете, о котором идет речь, перед экипажами встал вопрос: продолжать полет или возвращаться? Как правило, наиболее опытные всегда продолжают полет, менее опытные — возвращаются. Каждому, кто имел десяток-другой полетов, хотелось оказаться в числе «наиболее опытных». Но в данном случае получилось наоборот: самые опытные, видя невозможность пробиться, возвратились, остальные продолжали полет, и никто из них на базу не вернулся.
Спустя почти месяц в часть вернулся капитан Кулешов — штурман одного из экипажей, не вернувшихся в ту злополучную ночь с боевого задания.
Сидим мы однажды в столовой в ожидании обеда и вдруг видим — заходит Кулешов. Мы уже знали, что он вернулся, но больше нам ничего не было известно. Пригласили его за свой стол и попросили рассказать, что с ними случилось.
Плотный, среднего роста, спокойный, уравновешенный офицер с приятным добродушным лицом, он всегда выглядел так, будто собирается на боевое задание условно. Задание готовил легко, с прибаутками и всегда загадочно улыбался. С ним всегда было приятно быть вместе. Глубокое нервное потрясение в корне изменило и его облик, и душевное состояние, и поведение. Он стал неузнаваем. Вместо былого добродушия лицо его выражало не то удивление, не то испуг. Он был непривычно возбужден, ему нелегко было рассказать о случившемся.
…Сразу же после взлёта они пошли с набором высоты и вскоре достигли пяти тысяч метров. Никакой облачности как будто не было, но и видимость крайне незначительная. Непроглядная мгла, ни впереди, ни внизу ничего не разглядеть, только над головой тускло мерцают звезды.
Надев кислородные маски, продолжали набор высоты. Появились облака, стали лизать плоскости. Еще несколько минут, и облака сгустились, в щели кабины стал попадать снег, но обледенения не видно — идти можно. Снег усилился, затем прекратился. Кажется, самое опасное осталось позади.
Вдруг в кабине стало темно, как в шахте, влажно. Появились какие-то резкие толчки. Штурман насторожился, проверил парашют. В щель приборной доски посмотрел на командира. Чуть освещенное снизу лицо озабочено.
— Ну, как там?
— Да пока ничего, но что-то резко поталкивает и даже какие-то боковые толчки. На всякий случай будьте готовы.
— Есть быть готовыми, — отозвались члены экипажа.
Минуты через две командир крикнул:
— Приготовиться к прыжку и ждать моей команды! Что-то плохо ведет себя самолет…
И тут голос командира оборвался, всё умолкло; сзади в кабину штурмана подул ветер. Кабина отвалилась от самолета. Вот уже и кабины нет, только ветер свистит в ушах. Штурман понял: самолет развалился, он падает. Нащупал вытяжное кольцо парашюта, дернул. Вот-вот должен последовать толчок от раскрывшегося парашюта, но толчка всё нет, в ушах по-прежнему свистит ветер.
Кулешов глянул вверх и увидел, что вместо парашютного купола за ним тянется белый шлейф — парашют захлестнуло хаотическими потоками воздуха. Понял, что камнем несётся вниз.
«Значит, всё? Спасенья нет? Сейчас, вот сейчас… Удар о матушку-землю — её никогда не миновать — и… всё будет кончено. Вот сейчас…»
Трудно представить себе психическое состояние человека, заведомо понимавшего, что обречен, что смерть неотвратима. Понимать и ждать. И не в азарте боевой схватки с врагом, а так, по чистой случайности, когда её, смерти, совсем не ждешь и морально к ней не подготовлен.
«Скорее бы!» А время тянется. Секунда, еще секунда. Удар неизбежен. Цена времени… Нет. Этого представить невозможно — это нужно пережить.
А падение продолжалось. Видимо, шлейф парашюта до некоторой степени всё же сдерживал скорость падения и удлинял время, а может быть, в критической обстановке просто было потеряно чувство времени?
Наконец, удар! Готово. Всё кончено…
Прошло какое-то время. Может, час, может, два, а может, и больше. Кулешов чувствует, что его со всех сторон облегает какое-то тепло. Невероятная усталость. Не хотелось двигаться, да и невозможно.
Понемногу начал приходить в себя. Восстанавливалась постепенно картина пережитого вплоть до удара, но вот что с ним произошло после падения, где он сейчас, — понять не может. А сознание всё больше просветлялось. Глаза, привыкнув к темноте, начали различать невдалеке какие-то продолговатые строения. Над головой — мрачное небо. Где-то залаяла собака.
И вдруг, как электрическим током, пронизало всё сознание: «Жив! Значит, жив!» И тут же отчетливо почувствовал всё свое тело, ясно ощутил запах прелого навоза, его теплоту. Он понял, что вертикально, по самый подбородок, увяз в огромной куче навоза.
Жажда жизни привела в движение всё тело. Выбрался. Осмотрелся. Понял: жив, цел и невредим. Но где же он? На своей или оккупированной врагом земле? Снял и спрятал парашют, медленно пошатываясь, пошел к строениям. Надо где-то укрыться, переждать до утра, всё выяснить.
Ночь провел в сарае. Спал мертвецким сном. Проснулся так же внезапно, как и уснул. Вспомнил всё, что пережил вчера. Но где же он сейчас? В щели дверей пробивался утренний свет. Послышались голоса, мужские и женские. Прислушался. Речь русская: «сельсовет», «бригадир», «председатель колхоза»… Значит, свои.
Придя в себя, отмывшись, он с помощью местных жителей обшарил окрестности в надежде найти кого-нибудь из экипажа, но обнаружил лишь мелкие обломки самолета.
Нервное потрясение, испытанное Кулешовым, оказалось настолько сильным, что использовать штурмана на боевой работе оказалось невозможным, и его демобилизовали.
Уезжая в отпуск, я сказал своим техникам:
— Произведите капитальный осмотр самолета, сделайте необходимый ремонт, самолет все равно будет ждать меня. Вряд ли на нем кто-нибудь будет летать.