Таким образом, революционная активность наталкивается на сомнения моралиста Жан-Поля. Так продолжается до периода Реставрации, когда он, симпатизируя бунтующим студентам, осуждает действия убийцы Коцебу — Занда. Ему ясно одно: положение в Германии должно измениться, но как — посредством переворота или реформы, — это остается для него под вопросом. Для финала «Незримой ложи» оба решения были бы сомнительны. «Геспер», в котором все время дают о себе знать надежды на революцию, заканчивается упованием на реформы, и в «Титане» революционные убеждения — необходимая ступень в воспитании князя, будущего реформиста.
В политическом мышлении Жан-Поля ощущается напряжение между полюсами «революция» и «реформа»; этот дуализм чувствуется у него и во всем остальном, что и делает такими разнообразными и интересными его жизнь и творчество. Скованность и искренность, широта и узость, шутка и серьезность, избыток чувств и трезвость тесно соприкасаются друг с другом. Особое пристрастие он питает к парным образам. Его раннюю прозу можно разделить на идиллии и «героические» романы (хотя ни те ни другие не заслуживают таких названий).
Непреднамеренная программа ощутима уже в начале его прозаического творчества: «Жизнь предовольного учителишки Вуца из Ауэнталя. Своего рода идиллия» появляется вместе с романом «Незримая ложа. Жизнеописание», «вместе» не только по времени, но и физически — повесть просто приплетена к роману, что с точки зрения содержания оправдывается жалкой искусственной уловкой: десятистепенный персонаж романа выдается за сына предовольного Вуца. То был попросту выход из трудного положения, выход, которому можно придать и более глубокий смысл: глядите, эти двое составляют единство! Автор определяет здесь область, в которой намерен остаться, прикасается к темам, которые будет варьировать, находит характеры, которые будет снова и снова выводить и углублять: чувствительного юноши, в морали и политике стремящегося к добру, чистой девушки, свободомыслящего юмориста и сатирика, холодного, лживого придворного, распутной придворной дамы, бедного школьного учителя, а также себя самого, рассказчика, который всегда присутствует, вылезает вперед, поближе к читателю, зачастую назойливо близко, и порой доходит в своем дуализме до того, что двоится и как личность — и выступает в романе, и рассказывает сам о себе.
Фрагментарность этого романа тоже кажется заданной. Шесть романов напишет он за свою жизнь, три из них останутся незаконченными. Когда незадолго до смерти Жан-Поля появилось второе издание первого романа, он извинялся перед читателем, что книга эта — «от рождения руина», прибегнув к доводам, которые могут прийти в голову лишь тому, кто стремится к реализму и современности и для кого фабула его романов мало что значит: «Пусть лучше спрашивают, почему произведение не закончено, а не почему оно начато. Разве есть на свете жизнь, что не прервалась бы? И когда мы жалуемся, что роман, оставшийся незаконченным, не сообщает нам, что сталось со второй любовницей Кунцена и с отчаянием Эльзы из-за нее и каким образом Ганс спасся из когтей земельного судьи, а Фауст — из когтей Мефистофеля, пусть послужит утешением, что жизнь человека состоит из одних запутанных узлов и лишь за гробовой доской они распутываются; всемирная история для него — незаконченный роман».
Однако, как известно, литературные теории писателей чаще всего лишь попытка выдать то, что умеешь, за то, что хочешь, и посему биографам следует принимать их хоть и всерьез, но не за чистую правду. Применительно к «Невидимой ложе» это означает: она не закончена не потому, что жизнь и всемирная история не закончены, а потому, что автор бросил свой первый роман для другого, похожего. Возможно, он сам уже не смог распутать бесчисленное количество нитей, которыми связывает воедино историю жизни своего героя, возможно, он понял, что задуманное продолжение превосходит его силы. Густав, главный герой, в тюрьме; его обвиняют в принадлежности к таинственной ложе, о которой читатель мало что знает. Жан-Поль ведет читателя в мир, который ему знаком (малоформатное княжество), и чуть-чуть за его пределы (мир двора). Он дает ему возможность пережить то, что он пережил сам (дружбу, смерть друга, любовь, ревность, угнетение, несправедливость, увлечение природой), и замечает, что мог бы все это сделать лучше. Вместо того чтобы написать слабый конец, он не пишет его вовсе, но не сдается: он начинает сначала, делает новую попытку.
В феврале 1792 года он посылает из Шварценбаха другу Кристиану Отто в Гоф рукопись: «Наконец-то после целого года родовые схватки моего романа кончились… Я трудился эту неделю, как вол, аппетит к работе давно пропал; чем ближе конец, тем судорожнее пишешь». Ни слова о том, что этот конец вовсе не конец, что Густав навсегда останется в тюрьме. Вместо этого он пишет, в том же письме, что на этой книге «учился, как делать романы; то, что я теперь придумал, лучше». Он имеет в виду «Геспера», у которого будет финал, хотя и написанный словно в спешке.
Но тут он сделал уже третий замах, еще дальше, еще выше, еще великолепнее, — для «Титана», на этот раз удачный. Мечта о немецкой революции развеялась. «Галльское упоение» Альбано остается эпизодом (хотя и в высшей степени важным), навеянным воспоминанием: так, должно быть, были настроены юноши, желавшие добра, тогда, когда они еще надеялись, что и в Германии произойдет революция. Так, должно быть, был настроен и князь, который, как можно ждать от Альбано, серьезно хочет что-то изменить в своей стране. Ведь реформы (хотя и далекие от идеалов Жан-Поля, они несколькими годами позже все-таки начинали осуществляться) — это единственное, на что еще можно надеяться.
Из трех романов о современности успех среди современников Жан-Поля имел лишь «Геспер», у потомков — ни один. Его раннее творчество осталось жить, скорее, благодаря привеску к первому роману — 40 «приклеенным» страницам, подробно живописующим дом и сердце школьного учителя; отсюда возникло живучее заблуждение, будто Жан-Поль — один их тех немногих крупных авторов политической прозы, каких имела Германия, — был человеком, который воспевал счастье в тихом уголке, покрывал позолотой немецкое убожество, не преодолел мелкобуржуазной ограниченности, то есть филистером.
Достаточно взглянуть на его творчество в целом, чтобы увидеть всю нелепость такого утверждения. «Вуцу» предшествовал, как переход от сатиры к повествованию, еще один рассказ о школьном учителе: «Странствие ректора Флориана Фельбеля и его воспитанников по Фихтельгебирге»; в нем представлен тип учителя, какого вплоть до нашего века порождала немецко-прусская школа. Он педантичен и кичится ученостью, мелочен и нетерпим, реакционен и далек от жизни, труслив и жесток. Фельбелю хотелось бы, чтобы с французскими революционерами обошлись, как римляне с восставшими рабами, чтобы их «распинали на кресте, отправляли на каторгу, бросали зверям на растерзание». Когда казнят дезертира, который не хочет, чтобы его угнали воевать на чужбину, Фельбель сопровождает это шуточками, дабы питомцы не почувствовали сострадание, позволительное разве что женщинам, а их он и без того презирает, почему с легкостью и оставляет, потратив все дорожные деньги, собственную дочь в залог трактирщику. Но величайшая его гордость — верноподданнический образ мыслей, который побуждает его пускаться и в исторические изыскания: «Я полдня изучал в своей библиотеке сведения об учителях местной гимназии, кто из них бунтовал против земельных князей. Но, к моей неописуемой радости, я могу сообщить, что как величайшие филологи и гуманисты, так в особенности и все — ныне покойные — состоявшие на службе в здешних школах, от ректоров до квинтов (включ.), никогда не бунтовали. Это были мужчины, которые никогда не изображали и не защищали мятежников против отцов и матерей государства, мужчины, которые все поголовно усердно и невзирая на хворь преподавали в различных классах от восьми до одиннадцати часов, и если они превозносили республики, то лишь обе известные классические республики, да и то ради латинского и греческого языка».