Другой человек в столь безнадежном положении поискал бы быстрого пути к доходному месту. А он и не думает отклониться от своей дороги. «Голодал я, — скажет он позднее Генриху Фоссу, — жестоко-прежестоко, но никогда не терял мужества… Я знал, все должно устроиться, и все устроилось».
Все должно устроиться, потому что он точно знает, чего хочет: писать книги. Но вот какие — это еще неясно. Скорее всего, философские, кажется ему. Однако, чем больше жизнь в городе обнажает перед ним социальный строй и его собственное место в нем, тем сильнее желание изобразить жизнь общества.
9
СРЕДСТВО
Пятнадцатью годами раньше мулус Гёте отправился в университет в Лейпциг, но не в почтовой повозке, а в наемной карете, которая, правда, тоже не застрахована от того, чтобы застрять на плохих дорогах Тюрингии. У него в кармане крупный вексель отца, он снял не студенческую каморку, а «несколько приличных комнат» и, как только убедился, что его богатая, но старомодная одежда не соответствует элегантному Лейпцигу, купил все новое; рекомендательные письма сразу открыли ему доступ (и обеспечили обеды) в лучшее общество, к которому в Лейпциге принадлежали и профессора. Город с его «красивыми, высокими и ровными домами» показался ему современным и импозантным, и он сразу почувствовал себя как дома. Девушки интересовали его больше, чем науки; изучал он, собственно, не юриспруденцию, а жизнь.
А Фридрих Рихтер тоскует по дому. Большой город (насчитывающий около 30 000 жителей, то есть отнюдь не большой в сегодняшнем смысле слова) вначале удручает его. Высокие дома и длинные улицы кажутся ему не современными, а однообразными, окрестности — унылыми: нет ни холмов, ни долин. Он здесь только половиной души, «другую часть я оставил в своем возлюбленном отечестве». Даже простые люди, среди которых он всегда хорошо себя чувствовал, здесь не такие, как на его родине: «они такие вежливые, такие лощеные». Здесь зарождается и на всю жизнь утверждается уверенность, что приветливость, доброта, человеколюбие прописаны только в деревне и небольших городках.
Хотя стиль его жизни, жизни за рабочим столом, почти не меняется, это время для него чрезвычайно важно. Задворки богатого торгового города особенно подчеркивают убожество его собственного существования. Понять собственное положение — значит обрести социальное сознание.
Чувство неполноценности, которое возникает в нем, он пытается уравновесить презрением ко всему окружающему. Профессора — дураки или шарлатаны, студенты — подхалимы, льстецы, карьеристы. Особенно ненавистны ему — ему, вынужденному выпрашивать у матери второй галстук и носовые платки, — элегантные щеголи. «Мода здесь — тиран, перед которым все преклоняются… Щеголи заполняют улицы, в хорошую погоду они порхают, как мотыльки. Один похож на другого; они подобны куклам в театре марионеток, и ни у кого не хватает духу быть самим собой. Светский господинчик носится из будуара в будуар, из ассамблеи в ассамблею, всюду подхватывает пару глупостей, смеется или плачет, приноравливаясь к собеседнику, пичкает один салон пакостью, подобранной в другом, и тешит свою плоть едой, а дух ничегонеделаньем, пока, утомленный, не засыпает. Кого бедность не заставляет быть умным, тот в Лейпциге превращается в вышеописанного мною дурака. Таково большинство богатых студентов».
Если верить его письмам, он один из немногих студентов, кто стремится к знаниям. Однако он, как мало кто, вынужден думать о хлебе насущном, и эти заботы кажутся ему заслуживающими всяческого презрения. «Но ведь именно этим ты зарабатываешь свой хлеб» — хуже этого ничего не скажешь, пишет он в начале своего учения, но и десять лет спустя он говорит о своей неукротимой ненависти ко всяким «наукам ради заработка» и о том, что он «был и будет против всяких должностей». Его девиз: «Полностью жить во имя науки, жертвовать ради нее всеми силами, всеми удовольствиями, всем временем».
В его письмах все чаще идет разговор о гордости. Чем больше приходится выпрашивать и льстить, тем невыносимее это становится для него. «Вдобавок Бог отказал мне в четырех ногах, с помощью которых можно было бы, ползая на коленях, удостоиться милостивого взгляда покровителя и нескольких крох от его щедрот. Я не могу быть ни лживым льстецом, ни модным дураком и не могу заполучить друзей гибкостью языка или спины».
Поскольку ученый мир — это мир состоятельный и он терпел бы бедняка только в позе смиренного приспособленца, Рихтер полностью обособляется, выражая это и внешне — бросающейся в глаза одеждой. Вопреки всем предписаниям высшего света он носит рубашку «á la Гамлет» открытой, так что видна грудь, отказывается от парика с косой, то есть ходит с непокрытыми волосами, что привлекает внимание и вызывает возмущение не столько в Лейпциге с его вольным городским духом, сколько в затхлой атмосфере Гофа. Это все та же, порожденная непризнанием, позиция протеста, что и по сей день постоянно встречается у молодежи.
И сегодня еще многие считают неприличным одеваться и причесываться не так, как все; в восемнадцатом же веке это в еще большей мере было вопросом не столько эстетики, сколько этики. Много веков назад были изданы «Правила сословной одежды», их снова и снова обновляли. И одетый неправильно, то есть не в соответствии с правилами, мог быть, оштрафован. Строго разделенные классы должны были и внешне различаться. Своего рода униформа, указывающая на звание и сословие, должна воспитывать у нижестоящих чувства смиренности и благоговения перед вышестоящим. Крестьянин или ремесленник должен дрожать перед красочным костюмом дворянина, как солдат перед золотыми эполетами и красными отворотами генеральского мундира. Честь отдавалась не человеку, а знакам отличия, символам власти: шляпа важнее головы. Поговорка «По одежке встречают» бытует и поныне не только в том смысле, что внешность обманчива, но и в том, что одежда преобразует человека, что костюм изменяет и сознание, — это отчетливее всего обнаруживают такие крайности, как униформа, маска или официальные мундиры.
Хотя после 1750 года повсюду, в особенности в столицах и торговых городах, перестали строго следовать предписаниям касательно одежды, новые правила все же были изданы, последний раз в 1789 году в Мекленбурге. Однако моральное давление еще долго сохраняло свою силу, особенно в деревне и небольших городках. И хотя тот, кто одевался не соответственно своему положению, уже не считался уголовным преступником, его поведение по-прежнему порицалось как безнравственное. Престиж корпорации, например, все так же требовал соответствующего внешнего вида.
Поэтому понятно, что даже его терпимый друг, пастор Фогель, не возражая против гениально своевольной орфографии Рихтера, все же протестует против его своеволия в одежде. В свою защиту Рихтер приводит сначала разумные обоснования (что носить открытые рубашки здоровее, что не носить парика — значит экономить деньги и время), но потом называет истинные причины: если общество им недовольно, то еще больше он недоволен обществом, он вынужден плыть против течения, чтобы сохранить в себе то, что считает своим достоинством; ему наплевать на мнение людей, потому что ему не нужны никакие должности, а только угол, где он мог бы работать; подобно Диогену в своей бочке, он хотел бы освободиться от всяких потребностей, чтобы независимость позволяла ему карать пороки власть имущих.
Карать, говорит он. Но для этого нужно могущество, хотя бы только поэтическое. Он уверен, что уже обладает им. В самоуверенности у него нет недостатка. Она средство, чтобы освободиться от душевной зависимости, порожденной бедностью. Без такой уверенности в себе он едва ли был бы способен в тех условиях творить. Когда некий сосед в Лейпциге пожаловался домохозяину Рихтера на неслыханно вызывающую одежду студента, этот студент написал ему: «Вы презираете мое ничтожное имя, но советую Вам запомнить его». А когда мать упомянула, что надеется когда-нибудь увидеть его проповедником в Гофе, он презрительно ответил: «Меня насмешил Ваш благочестивый совет произносить душеспасительные проповеди в госпитальной церкви в Гофе перед старухами и нищими школьниками. Уж не думаете ли Вы, что быть проповедником большая честь? Этой чести может удостоиться любой жалкий студент, а сочинить проповедь можно и во сне… Я не презираю священнослужителей, но я не презираю и льнопрядильщиков, однако стать льнопрядильщиком не хочу».