— Язычники снова разбушевались! — вскричал он и опять, как бы извиняясь, привстал и поклонился аббату Иерузалему: — Ваша честь!
— Это снова я, ей-богу, это снова был я! — воскликнул, забавляясь, аббат Иерузалем и поклонился другому концу стола, привстав лишь чуть-чуть.
Лессинг оценил очарование, скрытое в этой сцене. Ему стало тепло на душе. Какой неожиданный триумф — сам аббат Иерузалем хотел встать грудью на его защиту, чтобы дать решительный отпор наглой самоуверенности прусского короля!
X
На ночь Лессинг, как обычно, остановился у купца Анготта возле Эгидиенмаркт в Баруншвейге, ибо этот разбогатевший на виноторговле человек сдавал приезжим комнаты в своем весьма внушительном угловом доме.
На другой день, когда Лессинг ехал на перекладных в Вольфенбюттель, его охватил пробирающий до костей озноб, который все никак не проходил, так что Лессинг был рад-радехонек, когда поездка закончилась. Но и дома, сразу же улегшись в постель — а Мальхен принесла ему отвар из лекарственных трав и разогретые кирпичи, которые полагалось класть под одеяло, — он по-прежнему ощущал этот внутренний холод, который мурашками расползался по всему телу. Ему было трудно дышать. И еще ему казалось, будто все его тело заковали в тесный панцирь. Перепуганная Мальхен послала Фрица за доктором.
Старый, сгорбленный домашний врач пошучивал, как всегда, когда приходил к Лессингу, ибо ему нравились его находчивые ответы. Но вскоре он убедился, что на сей раз речь идет не о сонливости, а о более серьезном недуге.
В задумчивости стоял он у постели больного. Все признаки указывали на водянку груди с уже появившимися уплотнениями в грудной полости — он называл их «окостенениями». То, что эта болезнь могла многократно возвращаться, объясняло, по мнению врача, и постоянную, хоть и не слишком сильную лихорадку. Он пустил кровь и распорядился положить больному на грудь специально приготовленный вытяжной пластырь.
Теперь, когда его недуг был наконец точно определен, Лессингу почудилось, будто он улавливает при дыхании какой-то странный шорох в грудной полости, что, с точки зрения логики, было немыслимо.
Этак, пожалуй, и впрямь навоображаешь себе бог знает какую болезнь, подумал он. Спустя несколько дней он поднялся с постели, оделся и поплелся к письменному столу. Он написал письмо господину Мозесу, ибо проживавший в его доме Дейвсон хотел, чтобы его рекомендовали в Берлине хотя бы одному знакомому. Дейвсон намеревался уехать за границу. Он подумывал об Англии, искал способа и просил совета. Помочь должен был господин Мозес.
Лессинг тоже склонялся к мысли об эмиграции. Печальное зрелище являла его мысленному взору эта ледяная империя, где ему было отказано в каком бы то ни было признании и сам верховный имперский сейм намеревался его покарать.
Нечаянный триумф у Рёнкендорфа был уже забыт. Его снова окружало молчание, и всякое деяние представлялось бесплодным.
Под заглавием «Эрнст и Фальк» он издал остроумные «Масонские беседы», набросал и отдал в печать проникнутое заботой о будущем «Воспитание человеческого рода» и полагал, что это вызовет бурю. Однако в немецких критических зарослях ничего не шелохнулось.
Итак, он писал господину Мозесу: «Не думаю, чтобы у Вас сложилось обо мне впечатление как о человеке, жадном на похвалы. Но та холодность, коей свет имеет обыкновение доказывать определенным людям, что все, что бы они ни делали, никуда не годится, если не убивает, то уж во всяком случае повергает в оцепенение».
Письмо заканчивалось неожиданно: «Ах, милый друг, занавес опускается! И однако же, я очень хотел бы еще разок с Вами побеседовать!».
Третью годовщину со дня смерти жены Лессинг провел очень тихо, погруженный в собственные невеселые думы.
Но ближе к концу января он встряхнулся и отправился в Брауншвейг. Старая герцогиня-мать пригласила его отобедать. Для такого случая требовался придворный костюм, и Лессинг одолжил у профессора Шмида нарядный, обшитый серебряным кантом сюртук.
Пока был жив старый герцог, о его супруге никто и не вспоминал. Теперь же она забрала некоторую силу в резиденции. Она, видимо, прослышала о болезни Лессинга, а возможно, и об угрозах, исходящих от евангелистских имперских сословий. Так что она пригласила его к себе на обед и принялась навязчиво ему сочувствовать.
Заметив это, Лессинг напустил на себя беззаботность и, к вящему ее удивлению, впал в болтливость, которая явно никак не вязалась с тем образом чахнущего человека, какой она уже себе нарисовала.
К ним присоединился ее сын, правящий герцог. Нерешенные дела библиотеки занимали его так же мало, как и угроза со стороны имперских сословий, но он сообщил, что аббат Иерузалем в одной из своих печатных работ ответил королю Пруссии на его исследование «De la littérature allemande». А посему он желал бы услышать, одобряет ли библиотекарь Лессинг то, что аббат возражает королю.
Лессинг пропустил мимо ушей высокомерие, прозвучавшее в вопросе герцога, заметил мимоходом, что в этом деле не стоило так уж торопиться, и наконец, как бы в пояснение, заявил, решительно глядя герцогу прямо в глаза:
— Умных людей слишком мало, чтобы они могли всякий раз давать отпор фатовству, едва оно проявится. Достаточно и того, что они не доводят дело до истечения срока давности…
— Фатовству? — переспросил герцог ледяным тоном.
— Это всегда фатовство — толковать о вещах, в которых так мало смыслишь.
— Но нельзя все же не учитывать, о чьем фатовстве идет речь, — вскипев, произнес герцог и в озлоблении удалился.
Это была все та же старая спесь, и Лессинг спрашивал себя, что еще удерживает его в этой стране.
Как же он, однако, удивился, прослышав позже у Эшенбургов, будто Дейвсон со своей женой все еще, а может, уже опять находятся в Брауншвейге. Он отправился к ним, и там состоялся долгий разговор, который не слишком его воодушевил, ибо супруги в один голос сетовали на то, что человека с пустыми карманами нигде не жалуют.
Вечером Лессинг пошел к Рёнкендорфу в «Большой клуб» и повстречал там аббата Иерузалема, который лично вручил ему экземпляр своего трактата «О немецком языке и литературе». Лейзевиц тотчас ухватился за него и все читал и не мог оторваться, так что пришлось ему напомнить, что сей трактат аббата предназначался Лессингу.
На другой день, во время нового визита к Дейвсонам, с Лессингом случился приступ слабости, ему было так плохо, что пришлось его отвезти на квартиру, где он остановился. На некоторое время он утратил способность говорить.
Из Вольфенбюттеля вызвали Мальхен. Она тоже поселилась у Анготта, чтобы ухаживать за отцом. В конце концов ей удалось уговорить его посоветоваться с врачом. Но лейб-медик Брукман, имевший в Брауншвейге весьма солидную репутацию, не знал никаких других средств, кроме тех, что уже применялись вольфенбюттельским домашним врачом Лессинга. Он пустил кровь и распорядился положить вытяжной пластырь.
Однажды у Лессинга пошла горлом кровь. Но он сохранил полное спокойствие и не выказал ни малейшего испуга.
Спустя несколько дней он, казалось, несколько оправился. Слуга помог ему одеться, и он принял посетителей, ожидавших его в соседней комнате. В дальнейшем Лейзевиц, Дейвсон и Эшенбург стали наведываться почти ежедневно. Лессинг смеялся и шутил с ним, как раньше. Дейвсон прочитал ему вслух трактат аббата против короля Фридриха, и Лессинг заметил, что аббат весьма успешно справился с этим делом.
Однажды пришло письмо из Веймара. Оба Хеннеберга сами принесли письмо Лессингу, «чтобы оно по ошибке не попало по неверному адресу». Лессинг не знал, чему больше радоваться — письму или приходу друзей. Георг Хеннеберг — приветливый, улыбающийся, внимательный — молчал, пока его брат рассказывал, будто сам господин фон Харденберг выразил сожаление в связи с отсутствием Лессинга в «Большом клубе».
— Да что вы! — ответил довольный Лессинг и сломал печать.