У меня нет друзей, а без них — гибель“.
(Мур — это мой 15-летний сын, всю зиму болевший: пять болезней, — только что отболел пятой. Остальные пояснения — при встрече).
Спасибо за стихи. Они мне напомнили и на секунду вернули — меня — ту. Но водопад — упал.
Мне очень, очень хочется Вас увидеть — у меня из тех времен почти никого не осталось: „Иных уж нет, а те далече“… и у меня здесь нет ни одного женского друга.
Теперь — как осуществить встречу? Хотите — приезжайте ко мне в следующий выходной (т. е. через — следующий) — 6-го. Это наши с сыном последние здесь дни, 8-го начнутся сборы, а 10-го мы выезжаем, — куда, еще неизвестно — во всяком случае встреча — затянется.
Ехать с Белорусского вокзала, касса пригородных поездов (впрочем, раз Фили — Вы эту дорогу знаете). Вот, на выбор, два поезда: 12 ч. 55 м. (т. е. без пяти час) — тогда Вы у меня будете в начале третьего, и 2 ч. 21 м. — тогда Вы у меня будете без чего-то четыре. Поезжайте лучше первым, — больше времени будет, пойдем в лес (мы на самой опушке), около 7 ч. пообедаем (завтра еду в город и чего-ниб[удь] куплю, — голодной не будете), а вечером — когда захотите — проводим Вас с сыном на вокзал, вечерних поездов — много.
Если тотчас же по получении напишете мне, по адр[есу]: станция Голицыно, Белорусск[ой] ж[елезной] д[ороги], Дом творчества писателей — М. И. Цветаевой] (последнее, конечно — полностью!). Каким поездом Вы едете — мы Вас встретим, а Вы нас — конечно узнаете: я, все-таки, немножко — похожа, а сын похож на меня — ту, еще примета: он очень высокий. Пишите час отхода поезда, час прихода я высчитаю.
Дальше: если бы мы почему-нибудь — разминулись — спрашивайте Коммунистический проспект, Дом писателей (всякий знает), и, минуя Дом писателей, идите по Коммунистическому проспекту дальше, до самого конца, последний дом справа, дача Лисицыной, № 24, открывайте калитку, проходите куриный дворик, открывайте вторую калитку — и левое крыльцо — наше.
Но если вовремя известите — встретим непременно.
До свидания! Еще раз спасибо за стихи и память.
М. Ц.
Я живу — не в Доме, но письма идут — туда».
«Москва, 31-го мая 1940 г.
Милая Ольга Алексеевна.
Вчера, 30-го отправила Вам письмо с приглашением на 6-е, и вчера же узнала, что мы должны выехать уже 7-го и что, кроме того, я должна галопом переписывать свой грузинский перевод. Поэтому — увы — наша встреча откладывается. 3-го должна смотреть комнату, сдающуюся на лёто, как только устроюсь — напишу Вам, и увидимся уже в Москве.
Мне очень жаль, что так вышло, но кто из нас — хозяин своей судьбы?
Итак — до скорого свидания!
Я думаю — мы сможем увидеться около 12-го, когда хоть немножко устроюсь и сдам грузин.
М. Ц.»
В ноябре я была приглашена к Марине Ивановне[206]. Она жила на Чистопрудном бульваре около Покровских Ворот на 5-м этаже в комнате уехавшего на год полярника[207]. Мы были вдвоем. На столе приготовлен был чай, сахар, печенье.
М. Ц. говорила, что Гослит предлагает ей составить сборник для печати, и редактором назначен Леонид Тимофеев[208]; спрашивала мнение о нем. «В выборе стихов у меня прежде всего — ответственность перед читателем».
Говорила о Муре, что он угрюм, замкнут, учится средне, презирает девочек. «Мы все были воспитаны на очарованье старины, а он признает только современность».
Говорила, что не пользуется лифтом, пугается его и не доверяет, предпочитает подниматься пешком.
До того она жила в комнате при университете[209] и там дружила с полубродячим котом. Раз он на кого-то обиделся, залез на дерево и просидел в ветвях неделю. Когда М. Ц. уезжала, кот плакал. «Правда, правда, не я одна видела, и это был не насморк, слезы текли».
Переводную работу делала с удовольствием: «Это у меня в пальцах, дело души моей, мое ремесло. Переводить я могу строк 8—10 в день. Поэты плохи… Вот тут у меня поляк один, он пишет, что в лесу — камни. Я очень много гуляла в лесу с Муром, но камней в лесу не бывает».
Я еще раза два была в этой комнате. Раз принесла М. Ц. концентрат горохового супа, который она охотно приняла. Раз я застала ее за едой. Она сказала: «Не угощаю, потому что это ужасная гадость». После ее прихода ко мне пришла вернуть ей забытые очки. Окно было разузорено инеем. «Посмотрите, — сказала она, и в глазах ее мелькнул золотой огонек, — какой здесь вырос лес!» Когда я выходила в дверь, опять лукавый бесенок в глазах: «Вы, выходя в дверь, делаете такой изгиб (вертлявое телодвижение), и все так». «Спешу варить Муру курицу, он скоро вернется из школы. У соседки это торжественная церемония, а я очищу ее и брошу в кипяток: варись!»
Марина Цветаева была тогда худощава, измучена, с лицом бесцветно-серым. Седоватый завиток надо лбом, бледно-голубые глазки, выражение беспокойное и недоброе. Казалось, сейчас кикимора пойдет бочком прыгать, выкинет штучку, оцарапает, кувыркнется. Разговаривала она судорожно быстро, очень раздражительно, часто обрывая собеседника: «В мире физическом, я очень нетребовательна, но в мире духовном — нетерпима!» Одета была очень бедно — все — что-нибудь, какое-нибудь. Верхнее — беретик, холодная шубка с сереньким воротничком. «Поэтесса из Парижа! — смеялась она. — Все ждут шикарных туалетов, где же все это?»
Раза два она мне звонила по телефону, просила ехать с ней на рынок — искать Муру валенки наибольшего размера. Раз просила помочь ей переносить заброшенные где-то книги. Как-то я ее упрекнула, что она мне не позвонила. Она мельком взглянула и ответила: «Я звонила, но у вас ответили: „Она пошла в баню! Что это дает?“» Такого ответа у меня быть не могло.
Марина Цветаева отличалась абсолютной неспособностью ориентироваться на улицах и абсолютной неспособностью к арифметике. В Москве, в Париже, в Берлине она могла ходить только по коротким, давно знакомым дорогам или же с провожатым.
Ко мне она пришла 7 декабря 1940 года. Как мы сговорились, я встретила ее у выхода из метро. Был мороз, тьма, вьюга. Я вела под руку М. Ц., с трудом одолевая погоду. Она, ничего не замечая, безудержно болтала. «Ко мне по данному объявлению приходят предлагать комнаты много сумасшедших. Они мечтают, что у них огромные квартиры. Ко мне в Париж на мой 6-й этаж внезапно явилась Ида Рубинштейн[210] сделать заказ на стихи. Она была тогда любовницей самого богатого банкира и щедро мне заплатила. Один молодой человек ехал на пароходе в качестве миссионера и получил рану. Он решил ее зализывать, ведь собаки зализывают раны, и они заживают».
Как только Марина Цветаева вошла в мою комнату, она бросилась обнимать и ласкать кота Василия и кошку Зоею. Зося имела особенный успех. Затем она разделась, села за письменный стол и начала что-то писать. Я подумала — не снизошло ли на нее вдохновение, и робко спросила, что она пишет?
«Почему вас интересует? — сердито возразила М. И. — Это моя рабочая записная книжка, у вас тоже такая есть. Дома я бы записать не успела, а тут я могу». Я покорно принялась готовить чай, в надежде, что запись не слишком затянется. Наконец, М. Ц. с удовлетворением отложила ручку и положила тетрадь в матерчатую хозяйственную сумку, которую всегда брала с собой, приговаривая: «А вдруг я что-ни-будь куплю?»
Разговор был сбивчивый, скачущий. Обо мне — ни одного вопроса. Записываю, что запомнила.
«Люблю физику, ее загадочные законы притяжения и отталкивания, похожие на любовь и ненависть».
«Люблю все большое, ничего маленького. И кошек, а не котят. Кошками не брезгую, пускай спят на голове, как они это любят. Удивительна их манера появляться, осторожность при прохождении между вещами».