Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Во дворе построение! Опять отбирают для отправки в Германию!

Все выскакивают из окон и начинают прятаться, кто куда может, мы с Чистяковым прячемся в отсек под лестницей, куда ссыпают уголь. Сидим тихо. Проходит время, звуков не слышно, подавляем желание кашлянуть, чихнуть, все то, что бывает с людьми, когда им нельзя себя обнаруживать и нужно сидеть смирно. Тихонько Чистяков начинает рассказывать о своих волнениях, и мне приходится выслушать признание. Оказалось, он прячется не потому, что боится немцев, а потому, что боится, попав в Германию, опоздать к разделу.

— Нет дураков! Если сейчас увезут, то лишусь возможности быть первым на родине, когда освободят Воронеж (освободят его, оказывается, немцы), и тогда не смогу захватить положение…

Шепотом здесь, в темном угольном отсеке, мне рассказывает все это человек, пользовавшийся таким уважением как преподаватель нашей философии и как искусный игрок в шахматы. Строит свои планы, где все фигуры расставлены по местам, как на шахматной доске, и приводят его к победе: он вырвется из плена, вступив в немецкую армию, ведь он капитан, и тогда сможет прийти в Воронеж и захватить лучшие куски.

— Главное, — поучает Чистяков, — нужно закрепиться:

попасть в Воронеж как можно раньше и завладеть книжной торговлей. А с капиталом немцы меня обязательно выберут или назначат бургомистром…

Стучат шаги по лестнице над нашими головами, это возвращаются с построения. Вырываюсь из темной дыры с углем и этой пакостью.

Я рассказал ребятам о Чистякове. Было чудовищно сравнивать поведение майора Менцеля и капитана Чистякова. Теперь уже мы не следили за игрой в шахматы Чистякова, так эта мразь противна человеку. И к таким людям относились осторожнее. Не все, значит, не хотят ехать в Германию только потому, что оторваться от родины кажется страшным, потерей надежд на свободу, борьбу и месть врагу.

Судьба сложилась так, что я узнал о следующем шаге Чистякова. В январе 1943 года, через четыре месяца после моего побега в партизаны, наш отряд держал бой, стремясь выбить немецкий гарнизон из местечка Чашники, и вскоре наша разведчица, которая работала в полоцком госпитале для немцев, рассказала, что там лежит некий Чистяков, офицер, капитан власовского батальона, раненный под Чашниками. Я стал расспрашивать и по описанию понял, что это был тот самый Чистяков. Так я узнал, что мы были рядом, в одном бою, но он сражался против нас, на стороне немцев. Стал ли он бургомистром Воронежа, не знаю.

Да, ход он избрал на шахматной доске своей судьбы явно неверный. Заложено добро и зло в человеке, и пробьется оно, как ни покрывай его, — коростой фашизма или радугой прекрасных идеалов. Менцель противостоял фашизму в тисках армии. Чистяков взрастил зло в себе, исповедуя нашу философию.

* * *

В комнате комендатуры Лисицкий, Николай Гутиев, я и немцы. Васька пишет названия деревень на дощечках, сидит Николай и спокойно рисует с фотографии портрет немецкого офицера; работают за тремя столами немцы: начальник канцелярии гауптман Генрих, старший офицер — гауптман Креме и маленький щуплый писарь. Креме из Чехословакии, это патриот, он все время подает рапорты о своем желании попасть на фронт, но пока сидит здесь, в канцелярии, и вычерчивает скрупулезно куски карты, наносит на них могилки немецких солдат, которые находятся на такой-то долготе и широте в снегах России. Я сижу, зажатый двумя столами, и начинаю напевать «Интернационал». Почему, сам не знаю, но во мне бродит какое-то озорство. В это время у Кремса опрокидывается тушь и заливает и широту, и крестик, который должен возрадовать фрау в Германии, что ее муж уже достиг высшей чести, завоевал кусочек русской земли. Креме вскакивает — он худой, жилавый и высокий — бегает, комкая в руках испачканный лист бумаги, и про себя ругается. Колька больно прижимает мне ногу под столом, я понимаю, что петь сейчас уж никак неприлично, но я пою, потому что Креме меня ненавидит, хоть и старается делать вид, что относится ко мне безразлично. За дверью слышится шум, входят полицейский и немец, вводят беглого грузина, который плохо говорит по-русски и уж совсем ничего не понимает по-немецки. С ними входит переводчик Ольшевский, полицай ему объясняет:

— Пан, от поймав. Пришов ко мне в хату, просить попить и хлеба просить. Я взяв топор и кажу: «А ну идем в комендатуру». Он просится, а я ему руки назад веревкой скрутил, думаю, чтоб не утек, а то плакали мои две пачки.

Ольшевский спрашивает у грузина, откуда он.

— Немцы освободили из допра, — сочиняет грузин. — А сидел за то, что в армии коня извел. Теперь домой иду.

Креме решает дать выход своему благородному гневу, так как у него не вышел чертеж, и бьет со всего размаха грузина по лицу. Но, взглянув в нашу сторону, отходит, засунув руки в карманы брюк. Писарь протягивает Генриху найденную у грузина карту, карта из учебника по географии, с обозначением экономических районов. Все немцы начинают кричать, что вот какой, мол, преступник — имеет карту! Подлетает маленький писарь и бьет пленного, бьет неумело, сверху вниз. Посла него бьет гауптман Генрих, этот-полный, похотливый, вылизанный блондин, — бьет по щекам и пинает сапогом в ногу, знает, куда больнее ударить. Грузин стоит, вытирая показавшуюся кровь на губах. И я вижу, как нехотя, по долгу службы бьет как-то судорожно Ольшевский, стараясь при этом кричать, у него туберкулез, он совсем больной человек, но он делает зверское лицо, которое кажется мученическим, и бьет — бьет, чтобы не отстать от своих хозяев. И вообще, я вижу, что им всем, кроме Кремса, не хочется этого делать, но это нужно для исполнения службы и чтобы никто не сказал, что тот или другой отстал, не ударил. От этого делается еще противнее, а они, чувствуя наше осуждение, стараются показать друг другу и нам, что бьют за то, что нашли карту, по которой он шел, карту из детской «Географии».

Я много думал и старался понять, что толкает человека стать полицейским, стать человеконенавистником. Сначала мне казалось, что это все причины социальные — протест раскулаченных или как-то иначе обиженных советской властью людей. А потом, наблюдая, убедился, что это у них вторичное объяснение своих поступков. Первично — желание получить, начиная с двух пачек махорки, лишней порции баланды, кончая особым, привилегированным положением, которое дает право заниматься более крупным грабежом, от еврейских квартир до изб своих односельчан, — дает право насилия и сладость власти.

В лагере образовывался полицейский просто. Начинает человек, только что такой же, как все, кричать и устанавливать очередь, начинает бить, все уклоняются или уступают. Он наглеет. И уже чувствуя, что заработал, берет лишнюю баланду. В следующий раз он уже распоряжается, и у него, показавшего преданность и старание, появляется желание узаконить свои льготы, а может, и получить новые. Тогда он идет в полицию. Потом, будучи полицейским, он постепенно привыкает быть царьком и отказаться от сладострастия вселять страх уже не может. Встречая осуждение других, испытывая укоры совести, начинает придумывать себе оправдание, и вдруг оказывается, что он с советской властью не согласен, выкапывается в памяти, когда его обидели или его родственников, что другие говорили. Еще шаг, и он начинает искать благородную миссию в своем новом существовании — оказывается, он борец за национальную независимость. Это уже знамя. Так появлялись националисты. А тут еще почва — враг, готовый под свое крыло взять, оправдать его изуверское поведение.

Грузина уводят. Часы бьют двенадцать — святое время для немцев. Все пунктуально встают, одернув мундиры, и идут обедать.

Я прошелся по комнате. В углу возле шкафа стоит карабин писаря, представил: вот бы наделать шума — как будут возвращаться немцы, стукнуть их с карабина! Но это не совсем хорошо, потому что в нем, наверно, нет патронов и бежать отсюда некуда, кругом проволока, а кончать нашу жизнь еще не время. Это все проносится, и я знаю, что все невыполнимо, и потому остается во мне как мечта, но в уме разыгрываются сцена за сценой. Замечаю открытый шкаф, обычно писарь, уходя, закрывает его, в нем бланки новых паспортов — аусвайсы. Меня несет подсознательно к шкафу, и раньше, чем успеваю опомниться, хватаю сверху пачку бланков, сворачиваю вдвое и прячу за пазуху. Закрываю шкаф. Никто из ребят даже не заметил. Но, проходя мимо стола писаря, я вижу на нем аусвайс и убеждаюсь, что бланки номерные. Через несколько минут придут немцы и, выписывая очередной пропуск, обнаружат недостачу бланков, в самом легком случае это будет караться виселицей для меня одного, а так как я стащил целую стопку, то и висельники возрастут в количестве. Приходится сознаться Николаю и Лисицкому, что я взял бланки, но не знал, что они номерные, их нужно положить на место. Остаются минуты до конца обеда, после чего точно, как могут немцы, они вернутся. Лихорадочно разглаживаю изгиб на пропусках. Входит Аня, эта чудесная золотоволосая девушка, она тоже из военнопленных, работает в комендатуре уборщицей, наспех объясняю ей ситуацию: она встанет за дверью, если кто-то будет идти по коридору, кашлянет, если подойдут к двери — заговорит и постарается задержать немца, а если это не поможет, закашляется, тогда Николай, дежурящий с этой стороны, распахнет дверь, собьет как бы нечаянно немца и станет извиняться. Лисицкий откроет шкаф, я вложу пропуска. Минуты неумолимо движутся. Слышим, что Аня в коридоре заговорила с кем-то. Николай весь в напряжении держит ручку двери, у Лисицкого вижу капельки пота, выступившие на лбу, полуоткрытые губы, бесцветные глаза. Вся процедура несколько раз срывается из-за появляющихся немцев в коридоре — Аня кашляет и мы отскакиваем от шкафа на середину комнаты. Наконец Васька распахивает дверцы, я вкладываю бланки и совсем неожиданно для себя и Лисицкого выдергиваю пачку снизу, перегибаю и прячу на груди под гимнастерку. Замечаю расширенные глаза Лисицкого, захлопывающего дверцы шкафа, делаем два шага в сторону, слышим, как закашлялась Аня в коридоре — и уже входит веселый начальник канцелярии, веселый тем вниманием, которым его наградила Аня, Николай топчется в дверях, объясняя: «Их волен туалет…», — немец хохочет, и Николай нарочито повторяет о своем желании.

28
{"b":"239031","o":1}