Мы уже стоим лицом к ограде, и я вижу устремленные на нас сотни глаз, у одних блестят слезинки, другие кивают нам и машут платочками, стараясь улыбками ободрить нас. В толпе замечаю лучистые голубые глаза моей жены, она улыбается, крепко сжимая железные прутья решетки своими тоненькими руками. После команды «Рассчи-тайсь!», как музыка, звучит:
— Во-ольно! Ра-а-зойдись!
И вот монолитный строй стриженых голов распался, раскатился, как капля ртути на мелкие шарики, мы бежим к воротам ограды, на улицу, и в этом шуме и толпе каждый погружается и замыкается в своей семье. Наклонились головы мужей и сыновей, потянулись руки женщин с носовыми платочками к глазам; взметнулись дети на руках отцов, которые старались поднять их, заглянуть в глаза и унести отпечатки их лиц в своей памяти. Женщины плачут, опустив головы, стоя перед мужчиной, который, как бы виновато оправдываясь, молча поглаживает плечо жены; у другого на руках ребенок, кто-то утешает жену, стараясь придать своему голосу бодрость и беспечность…
Но у всех на душе лежит тяжелая дума и сознание разлуки, все понимают, что происходит что-то серьезное, но поверить не могут, и в уголке сознания живет мысль, что, может, все это пройдет, и не будет самого страшного, и все кончится, как в кино с хорошим концом.
Утешаем жен, что скоро придем с победой, я своей говорю: «Не бери в эвакуацию ничего зимнего, все кончится до осени». Мы привыкли верить, что наше правительство знает какой-то секрет победы, и сейчас если и происходит отступление, то это стратегический ход, и не успеем мы дойти до фронта, как все будет кончено, и враг будет постыдно бежать, и полетят наши самолеты, загрохочут танки, и поскачет в бой наша конница, преследуя врага. Все будет, как в хорошем кино: враг бежит и скрывается в неизвестной дали Европы. А наши жены организованно едут в тыл, где все подготовлено и организовано, и ждут нас, закаленных в боях и возмужавших, с победой на стальных клинках.
Ну что ж! — для победы, если нужно, можно и повоевать, и перенести перловую кашу и разлуку.
Но у старших, а их среди нас много, прошедших революцию и войну, в глазах тревога, и, кажется мне, по-другому, обстоятельно, жены укладывали им сумки, не забывая ни об одной мелочи, и сейчас все чаще и чаще подносят руки с платками к глазам, с тоскою смотрят на своих мужей, и нет-нет вырвется крик, и перестанет себя сдерживать, повиснет на шее у стриженого своего мужа — видно, промелькнула вся жизнь перед нею, знает, что ждет и ее с детьми, и ее мужа, поведет себя не по-писаному, как нужно сознательной жене, провожая мужа на фронт…
Ночью мы уходим по затемненному Волоколамскому шоссе. Браво поет наш Федя Глебов, запевая все новые и новые песни, и нашу любимую, «По долинам и по взгорьям…». Четко идет наша 11-я стрелковая дивизия, мелькая в темноте светлыми брюками, удаляясь от Москвы.
…Но вот уже мы не поем, часто сбиваемся с шага, и нет под ногами привычного асфальта, сереет рассвет, хвост колонны скрывает туман, нам надоедает идти и думается: зачем нас так долго ведут, пора отдохнуть. Ну что ж, если нужно для победы, можно еще и до утра пройти, но удивительно хочется спать.
Уже совсем рассвело, лес стоял озаренный, в утренней розоватой дымке, такой светлый, и все было странно, как это раньше мы не могли сюда прийти в эти утренние часы восхода солнца, природа, как нарочно, сейчас раскрывала нам свое очарование, свою неповторимую прелесть.
* * *
Погода солнечная или пасмурная, вечер или ночь воскрешают с поразительной яркостью воспоминания прошлого и пережитого, неотвратимо возникает в памяти июльская чудовищная жара сорок первого, наша ополченческая дивизия и наша рота, состоящая из студентов Суриковского художественного института. Хочу я или нет, меня окутывают воспоминания, время как бы смещается, прошлое и настоящее. Так же как осенью, когда шелестят сухие травы, и я начинаю чувствовать, что живу не сегодняшним днем, а октябрем сорок первого, и у меня начинается двойная жизнь…
Мы вышли внезапно. Ночью было построение, и мы пошли. И уже шли и ночью, и днем. В пути нас догнали первые машины с обмундированием и вооружением. Так как мы были вновь сформированной дивизией ополченцев, то и вооружали, и обмундировывали нас на ходу. По дороге подъезжали машины, колонна останавливалась, быстро сбрасывали тюки, и тут же нам выдавали их содержимое. Вначале мы были пестрой, разномастной колонной, винтовки нам дали польские, потом немецкие старого образца, патронов к ним не было. Вот на марше и получали мы день за днем все необходимое для войны. Получили наши винтовки «СВТ», десятизарядные; получили обмундирование, его сначала на всех не хватило, но постепенно все получили гимнастерки, брюки, обмотки, ботинки. Все это нас преображало, и мы осматривали друг друга как малознакомых людей. Возникало много курьезов с портянками и обмотками, которые требовали навыка, чтобы не путаться и не натирать ног, — можно быстрее научиться разбирать затвор винтовки или орудовать лопатой.
Очень осложняло нашу и без того тяжелую жизнь, что в вещмешке так много скапливалось разных вещей: тут тебе и одежда, и гранаты, и бутылки с горючей смесью. И, в довершение бед, нам выдали патроны: патронов и твой рацион, и запасные, которые должны быть в обозе, — но обоза-то у нас нет, значит, опять на себе. Вот и идет наш батальон, запевалы затягивают песни, мы старательно их поем, а если не петь, то совсем на этой жаре язык высунешь. Удивительно, что песня помогает идти, помогает держаться.
Солнце, зной того июля — кто из моего поколения его не помнит! — дорога белая от пыли, которая облаком окутывает нас, хочется пить, но уже у всех пустые фляги, даже у самых дисциплинированных. Вдруг вскрик! — кто-то зашатался, сделал несколько шагов, опустился в пыль и лежит. Санитары подбегут, оттащат на обочину, приводят в себя. Это солнечный удар. Но нам не разрешается останавливаться, не разрешается выходить из строя; даже если упал твой товарищ, ты не можешь нагнуться. Ты должен идти и идти. Только вперед. Это дело санитаров. А нам: «Не сбивать шаг!» Строй обтекает лежащего и продолжает свой путь. Таков закон марша. Это потрясло тогда.
Наконец четвертый день пути, и нас осчастливили, сняли с машин тяжелые английские пулеметы «Гопкинсы» и к ним комплекты коробок с лентами, набитыми патронами. Нести теперь стало совсем невмоготу. Щит пулемета, тяжелейший, несет один, «ноги» — другой, патроны — третий и четвертый. Так же поступали с минометами и запасом мин к ним. Пулеметы тоже разбирались и распределялись между бойцами. Тяжелые станковые пулеметы, ротные минометы, боеприпасы — все было погружено на спины солдат, а переходы тяжелые, длительные, пятьдесят-семьдесят километров, и несешь все, что полагается солдату, плюс все, что должно ехать в обозе, и то, что размещалось на каждом, было трудно поднять, если все сложить на одеяло и завязать в узел. Ко всему мы были обвешаны гранатами и бутылками с горючкой для борьбы с танками. Сделалось совсем не под силу держаться целый день на этой добела раскаленной, посыпанной белой мукой пыли дороге. Но мы все шли и шли, оглашая воздух песнями…
* * *
Нашу часть то и дело перебрасывали с одного участка фронта на другой. Из-под Вязьмы на машинах отправили под Орел, потом на Брянский фронт, но и там не пустили в дело, бросили под Ельню, потом опять на Вязьму. Рыли линии обороны, рыли противотанковые рвы и только готовились встретить противника, как приходил приказ, и мы вновь шли. Мы понимали, что лихорадит не только нас, что это идет сверху, никто не знает, где остановить противника, и потому мы без конца роем бессмысленные окопы, которыми ни разу не воспользовались. Мне казалось, что мы мотаемся, как зайцы, по кругу, и там мы были, и там, и там — и все возвращались под Вязьму.
Все время нам твердили: «Тяжело в ученье — легко в бою», но когда было ученье и когда действие, мы уже перестали ощущать, мы шли по двадцать часов в сутки, у нас один привал — на обед и отдых один час, и кормят нас один раз, пшенной кашей во время большого привала, так как трудно в форсированных переходах обеспечить едой и еще труднее найти время для этого.