«Алексей — плесень»… Но эта плесень равносильна кедру ливанскому, каким иногда казался Ягужинскому Державный плотник. Страшная должна предстоять борьба этих двух сил…
Павлуша поторопился отойти дальше от страшной палатки и остановился в ожидании, не позовёт ли его царь.
В это время к нему подошёл Меншиков.
— Ты что же стоишь тут, на часах, что ли, в карауле? — спросил он с улыбкой.
— Государь приказал было мне идти за собой, но там он не один, — смущённо отвечал Ягужинский. — Его встретила…
— Знаю… что ж, обрадовался государь нечаянности?
Но про «шишечку» и про «плесень» — ни гугу…
— Я знал, что обрадуется, — сказал Меншиков. — Ещё в Архангельске вспоминал, бывало, про неё: «Что-де моя Марфуша?» — «Скучает, — говорю, — по тебе, государь». — «Хоть бы одним глазком, — говорит, — а то в походе, — говорит, — мы ни обшиты, ни обмыты»… Я и спосылал в Москву к мамушке-боярыне, чтоб, будто ненароком, сама-де соскучилась, давно не видавши светлых очей государевых… Ну, я рад, что так случилось… Так рад сам-то?
— Нарочито рад, — отвечал Павлуша.
— А то я и дубинки, признаюсь, побаивался… самовольство-де…
— Сказано: близко царя, близко смерти, — тихо молвил Ягужинский.
— Смерть не смерть, а дубинка ближе, — засмеялся в кулак Александр Данилович.
Они продолжали стоять, не зная, на что решиться.
— Теперь им, може, не до нас с голодухи, — улыбнулся Меншиков. — Уйти, что ли?
— Я не смею, Александр Данилыч, позвал… А вдруг окликнет, — нерешительно проговорил Ягужинский.
— Да, неровен час, под какую руку…
В это время распахнулась пола намёта и выглянул оттуда сам государь.
— А, вы все тут? — сказал он.
— Что прикажет государь? — спросил Меншиков.
— Идите в палатку, дело есть.
Но в палатке уже никого не было: «знатная персона» ускользнула другим ходом.
13
На другой же день одна часть войска, меньшая, посажена была на привезённые сухим путём из Ладожского озера карбасы и двинулась вверх по Неве к Нотебургу; все же остальное войско шло левым берегом Невы.
Так как артиллерия не имела достаточно лошадей, то ратные люди везли пушки на себе, подобно тому, как везли они на себе и карбасы с Ладоги.
Не обходилось и здесь без «дубинушки», конечно, там, где нужно было втаскивать орудия на крутизну.
И здесь дело не обходилось без помощи силача Лобаря, который хотя и был возведён в чин капрала, однако все же оставался для простых ратных прежним добрым товарищем. Частенько слышалось:
— Эй, Терентий Фомич! Будь друг, подсоби.
— Кой ляд! Чево там ещё?
— Да «кума» заартачилась, нейдёт, да и на-поди!
«Кума» — это была одна тяжёлая пушка. Ратные люди, чтобы легче запоминать орудия, по-своему окрестили их: одна пушка была «кума», другая — «сваха», третья — «повитуха», четвёртая — «просвирня», ещё одна «тётка Дарья» и так далее…
— «Тётенька», братцы, упёрлась, и ни с места… Зовите Терентия Фомича.
Теперь уже товарищи не называли его Теренькой и Треней, а Терентием Фомичом, а то и просто дядей.
— У «просвирни» колесо в болотине застряло, чтоб ему пусто было.
— Кличь дядю живей!
— Да он с «повитухой» возится.
Между тем шведы, желая помешать русским стать и укрепиться против самого Нотебурга, поспешили возвести шанцы на левом берегу Невы.
Едва карбасы с посаженными на них двумя пятисотенными командами достигли того места на Неве, против которого находились шведские нововозведенные шанцы и откуда уже можно было обстреливать небольшую русскую флотилию, как немедленно последовал орудийный залп.
— Кстись, ребята! — раздался зычный голос пятисотенного начальника.
Все перекрестились.
— Мочи глыбче весла! Мути воду! — пронёсся по Неве голос другого пятисотенника.
— Пали во все, и на берег! Бери их голыми руками!
Последовал ответный русский залп.
— На берег! На шанцы!
И почти моментально карбасы очутились у берега, и русские стремительно лезли на шанцы, опережая друг друга. Такая смелость ошеломила шведов, и они почти не защищались.
Когда всё было покончено молодцами-преображенцами, запевала Гурин крикнул:
— Братцы! Выноси!
И он запел:
Ах, на что было огород городить!
Ах, на что было капустку садить!
И преображенцы «вынесли» своего запевалу, они залихватски отмахали забористую плясовую песню, которую их потомки, почти столетие спустя, весело пели, когда, под начальством Суворова, брали Варшаву…
Государь вместе с своею свитой, а равно Шереметев и Апраксин наблюдали это молодецкое дело, и Пётр сказал:
— Понеже шведы видели уже моих молодцов в деле с сею первою их фортецею, то, чаю, не захотят того же испытать на себе и на том берегу, потому станут избегать напрасного пролития крови, пошли ты, Борис Петрович, тот час же к Шлиппенбаху письмо с предложением, на каких аккордах[169] комендант Нотебурга намерен будет сдать тебе доверенную ему крепость.
— Государь! — сказал Шереметев. — Твоё письмо крепче моего на него воздействует.
— Но ты фельдмаршал, а я только бомбардирский капитан, — возразил государь, — тебе и надлежит вязать и разрешать.
Письмо было послано. В нём говорилось, что осаждённой крепости надеяться не на что и подкрепления ожидать неоткуда, все пути к ней отрезаны.
Посланный скоро воротился с ответным письмом Шлиппенбаха. Глаза царя блеснули зловещим огнём, когда он дочитал ответ коменданта.
— Что пишет он? — спросил Шереметев.
— Просит четыре дня отсрочки, — гневно отвечал Пётр.
— Какой прок ему в отсрочке?
— Не смеет-де без разрешения начальства сдать крепость.
— А где его начальство, государь, в Польше или в Швеции?
— В Нарве… Горн.
При воспоминании о Нарве Пётр пришёл в величайший гнев:
— Так не давай же им передохнуть! — сказал он Шереметеву. — Открой огонь изо всех орудий.
И канонада началась. Огонь был убийственный. Сам государь ходил по батареям, поощрял пушкарей, сам направлял орудия. Уже не раз от русских бомб загоралось в крепости, но шведы продолжали упорно держаться.
Наконец на третий день русские увидели, что на стене крепости взвилось белое полотнище и, немного спустя, от берега у крепостных ворот отделилась лодка с «барабанщиком»-парламентёром.
— Пардону просят, — улыбнулся Шереметев.
— Ну, теперь пардон вздорожал у меня на базаре, — заметил государь. — Надо было вовремя аккорды предъявить.
«Барабанщик» предстал «пред царя» и, преклонив колен . подал Петру письмо.
Государь вскрыл пакет, дав знать посланцу из крепости, чтоб он удалился.
Ироническая, довольная улыбка играла на его лице, пока он читал послание из Нотебурга.
— Видно по сему, что шведские жены знатно искусны в древней истории, а нас почитают за дикарей, — говорил царь, продолжая улыбаться, — русские-де варвары, истории и не нюхали.
— Что такое, государь? — спросили и Шереметев, и Апраксин.
— Пишет сие не Шлиппенбах, а его супруга, а купно с нею и все офицерские жены Нотебурга: слёзно просят выпустить их из горящего города.
— Жарко, знать, стало, — заметил Меншиков.
— Жарко, точно, — сказал Пётр, — из древней истории ведомо, что когда в таком же безвыходном положении, как сей Нотебург, очутился один осаждённый город, то женщины оного и просили осаждавших дозволить им выйти из города. Те дозволили. Так ловкие бабы и девки вынесли на своих спинах мужей, братьев и женихов.
Шереметев рассмеялся:
— Ай да бабы! И силища, видно, у них была знатная.
— Так и эти замыслили то же проделать? — спросил Меншиков.
— Именно, Данилыч, и я им сие позволю: я напишу им, что не хочу опечалить их разлучением с супругами, потому, покидая город, изволили бы и любезных супружников вывесть купно с собою.