По этому убранству внутреннего кабинета-спальни можно было безошибочно заключить, мы полагаем, что обладатель этой обстановки был одновременно любителем женщин, собак, лошадей и, может быть, даже охоты. Но последнее было скорее данью моде и приличию, чтобы, посещая знакомых любителей подвигов в отъезжем поле, не отстать от них при случае. Душевно же предан был Вилим Иванович, если можно так выразиться, одним только удовольствиям — при участии прекрасного пола. Но и этот нежный пункт в его хозяйственных расчётах не влёк за собою, как сказано, издержек, а, напротив, вознаграждался подарками и денежными приношениями. Последние он предпочитал всему и наводил на них всеми путями заискивающих его расположения. По мере же приобретения значения при дворе лиц, ищущих его помощи, стало немало. Особенно когда Вилим, истинный представитель своей родни, для приобретения взяток стал пускаться в ходатайство по любому делу, не спрашивая: трудно ли его оборотить таким образом, как желалось искателю его поддержки? В душе он был не злой человек, но благодаря всосанной с детства привычке принимать подачки и даже вымогать их все его хорошие качества проявлялись в неизменной зависимости от количества приноса. Приобретение за оказанную поддержку, замолвленное слово и тому подобное вошло у Вилима Ивановича в обиход и побуждало его к деятельности. Так что если бы ему сказали: ты должен даром сделать то или это — он улыбнулся бы только, ничего не ответив. Иное, разумеется, было дело, когда он, имея сам нужду, хотел привлечь кого-либо к себе. При таких случаях он рассыпался в обещаниях и готов был даже поступиться чем-нибудь; разумеется, в крайнем случае. К числу таких лиц Видимом Ивановичем после первой же посылки причислен был Ваня Балакирев.
Когда вошёл он в спальню Монса, камер-юнкер занят был чтением очень длинной записки на орленых листах, сшитых тетрадкою. Должно быть, приготовился он к скуке этого чтения со стоицизмом, заслуживавшим лучшего применения, и сидел в спокойной позе на постели в длинном красном халате, подбитом заячьим мехом, без прорезов с боков, но с карманами. Ворот этого халата застегнут был золотым аграфом[315] с аквамарином недурной воды.
При входе посланного царицы Вилим Иванович наградил его милостивым взглядом и принял цидулу с лёгким поклоном головы. Заметим, что этого не делал он и с особами рангом повыше его самого.
По мере чтения лицо камер-юнкера делалось мрачнее и серьёзнее, и, дочитав послание, Монс устремил на лакея государыни взгляд, вызывающий на откровенность больше, чем когда-либо. И сам начал:
— Чего ты хочешь от меня? Я постараюсь тебе быть полезным… Но с условием — чтобы ты так же мне хорошо служил, как начал… Я должен… опасаться враждебности многих… завистников. Потому я нуждаюсь в человеке, на которого бы мог рассчитывать вполне. Чтобы все, что тебе поручается, умирало… как бы ничего ты не знал… не видал… не слыхал… На всякий вопрос: «Что несёшь?» — отвечал бы: «Ничего!..» Слышь?!
Иван, озадаченный этой подготовкою, молчал.
— Отвечай же: да или нет? — возвысив голос, добивался юнкер.
— Слышу…
— И что же?
— Буду поступать как сказано, — ответил с трепетом Балакирев.
— В таком случае… все, что тебе желается, не оставлено будет без внимания… Ты будешь отличен больше всех… будешь всем доволен… И если теперь чего хочешь, говори.
— Я бы попросил вас, Вилим Иваныч, принять меня под ваше покровительство…— робко высказал Ваня.
— Это само собою… Я…
— Меня заедает Ильинична… Хочет принудить жениться на племяннице, а я…
— Не хочешь?.. Почему же? Партия выгодная… при свойстве будешь ещё лучше выполнять мои дела…
— Я люблю поповскую дочь… другую и жён…
— Ну, это другое дело… Только… взяться надо за это… умеючи… Ильинична нужный человек и…
— Если вы не защитите… я перепрошусь у государя… к его величеству…
— Ну… это совсем напрасно… Я, во всяком случае, не допущу… чтобы… Я скажу Ильиничне… чтобы оставила тебя в покое… Но за это помни… требую… молчания… отрицанья… полного… «Нет… не знаю…»
Балакирев кивнул головою с уверенностью.
— Я клятв не требую… Они… слова… прикрывающие другие намерения. — И камер-юнкер при этом даже улыбнулся, но как-то неловко. Очевидно, он припомнил теперь своё собственное употребление клятв.
— Так вот, — сказал он важно, — я напишу ответ на цидулу, тобою принесённую… Ты его… отдашь самой государыне в руки… не Ильиничне… И чтобы никто не знал…
Последние три слова произнёс Монс шёпотом.
Написать ответ ему нужно было несколько мгновений; залепить воском — одно.
Передавая цидулу, Монс взглядом показал, что её следует опустить в карман камзола, и ласковым взглядом простился с посланным.
В передней был один Столетов. Он, казалось, ожидал выхода друга с большим нетерпением.
Заключив Ваню в прощальные объятия, Егор на ухо ему сказал:
— Дай цидулу прочесть!
Балакирев отрицательно качнул головой.
Столетов погрозил кулаком. Ваня улыбнулся и, надевая епанчу, расширил обе руки так, как бы охватил кого, и, подняв, выбросил.
Угрожающий взгляд Егора был ответом на эту мимику; но он не устрашил и без того смятенного Балакирева. У него с чего-то защемило сердце, а в голове был словно дурман; и в глазах зелено, и — звон в ушах. Ваня невольно схватился за сердце, заколотившееся так, словно готово было выскочить.
Глава II. ТРОПА ОКОЛЬНАЯ — ЛОЖЬ НЕВОЛЬНАЯ
Ваня по дороге от батьки думал после Монса пуститься отыскивать бабушку, но теперь он забыл всё, что хотел, и, выйдя из дома камер-юнкера, направился переулком на Невку. Подойдя к своему рябику и садясь в него машинально, он услышал предостережение Михаилы, одного из гребцов:
— Что тебе попритчилось, Иван Алексеич? Глянь-ко — и шляпочка задом наперёд.
Балакирев поправил шляпу, ничего не ответив.
На душе его было мрачно; сердце ныло, как бывает у людей, не потерявших совесть и понимающих, что переступают грань, за которою нарушится душевный мир. Он ещё ничего не сделал, но готовность на все вызывала у него внутреннюю борьбу с собою.
Ничего почти не видя под наплывом тяжёлой думы, Ваня почувствовал толчок и, невольно встрепенувшись, огляделся вокруг. Толчок получился от наскока рябика на ял, в котором перевозили чей-то гроб, никем не сопровождаемый, к месту последней оседлости и покоя. Перевозчик, должно быть, ворон считал; настолько же внимательно относились к своему делу и гребцы придворного рябика.
Толчок и вид гроба вызвали нервный трепет в захваченном врасплох Ване, и без того расстроенном.
Назвав присмиревших гребцов ротозеями, Балакирев опустил голову на руки и погрузился в такое состояние, которое трудно считать сном и ещё труднее — бдением. Это такое состояние, при котором, глядя раскрытыми глазами, человек видит недоступное для него в другое время.
Они проезжали мимо Троицкой пристани, и Ваня видел теперь на ней, будто бы толпа народа кишит вокруг высокого эшафота, на котором стоял кто-то знакомый ему. Но кто это стоял — как ни напрягал память свою Балакирев — ничего не выжал из неё и обратился за помощью к гребцам.
— Кто там такой, высоко-то над толпою? — спросил он гробовым голосом.
— Где? — оборотившись в указанном направлении, спросил Андрей — гребец, особенно стремый и одарённый превосходным зрением.
— Да над пристанью, у моста-то в крепость… где подмостки…
— Никакой толпы, ни подмостей нет, да и на площади ни души! — отвечал тот с уверенностью. Взглянув на Ваню, чтобы начать с ним дальнейшие разъяснения, Андрей осёкся, словно окаченный холодною водою. На лице Балакирева была смертная бледность, и хотя глаза его были открыты, но, судя по ослабленному дыханию, он спал, лихорадочно вздрагивая, как в припадке.
— Что с Иваном-от Алексеичем деется, глянь-кось, Митюха?… Не в себе он, кажись.
— Смалчивай… Нам-от что?.. Может, с непривычки забрало его… Ведь княгиня Настасья Петровна неволит сквернеющим винищем… И меня ономнясь угостить вздумал ихний кучер Кузьма… Один стаканчик пропустил я да к вечеру думал — шалею… Вот те Бог — правда.