Ромодановский презрительно пожал плечами.
— Вишь, богослов какой выискался! И про великого государя в тех книгах Божественного писания сказано именно?
— Сказано, точно.
— Так и сказано, государь-де, царь Пётр Алексеевич всея Руси?
— Нет, сказано не так, а сказано: восьмой царь и будет антихрист, а он и есть восьмой царь.
— Ну, придётся, видно, «коптить» тебя.
— Ради мученического венца и «копчение» претерплю — Христос и не то терпел.
— Добро, приравнивай себя ко Христу, — пробормотал князь-кесарь.
Далее в «розыскном деле» Преображенского приказа по делу Талицкого в «расспросных речах» записано:
«Он же, Ивашка-иконник, в расспросе и с третьей пытки говорил: кроме-де Гришки Талицкого и пономаря Артемошки Иванова иных единомышленников никого нет, и тех писем, которые у него взяты, никому он не показывал и на список за деньги и без денег никому он не давал и у иных ни у кого в доме таких писем не видывал».
Привели в застенок пономаря Артемошку. Снова в ход пошли кнут и дыба…
И приказный строчит в «расспросных речах»:
«Артемошка в расспросе и с пыток говорил:
— Про письма, которые взяты у Ивашки Савина, я ведал и в совете с Гришкою и с Ивашкою Савиным был, и разговоры у нас об антихристе бывали.
После третьей пытки пономарь Артемошка молвил:
— Он, Гришка, со мною, Артемошкою, и с Ивашкой-иконником бывал у тамбовского архиепископа (иногда он записан «епископом»), и Гришка ему, архиепископу, книги писал, и как он, Гришка, ту книгу об антихристе к нему, архиепископу, принёс, а архиепископ, приняв ту книгу, говорил: «Бог-де весть, правда ль то письмо».
Мало трех пыток! Повели к четвёртой…
Записано:
«Артемошка с четвёртой пытки говорил:
— В тех воровских письмах советников нас было трое: Гришка Талицкой, я, Артемошка, и Ивашка-иконник, и те письма толковали мы вместе, а пуще у нас в том деле, в толковании, был Гришка Талицкой, и я, по тем его словам, в том ему верю…»
— Веришь! — даже вскрикнул Ромодановский. — Веришь, что великий государь, царь Пётр Алексеевич всея Руси антихрист! Веришь!
— Верю: антихрист.
Ромодановский вышел из застенка в приказ, просмотрел допросы других привлечённых к делу и снова вернулся в застенок.
Пытаемый продолжал висеть на дыбе с вывихнутыми руками.
— Кто был твоим духовным отцом? — спросил князь-кесарь.
— Варлаамьевской церкви поп Лука, — был ответ.
— И он ведал про твоё воровство?
— Ведал… на духу я ему про антихриста исповедовал.
— И что же он?
— Он сказал: времена-де и лета положил Бог своею властию, и тебе-де и Гришке про те лета почему знать?
— А ты ему что ж на то?
— Времена и лета, говорю, исчислены в книгах.
— В каких?
— В Апокалипсисе, у Ефрема Сирина, и Талицкий все сие на свет вывел.
12
В дело об антихристе, кроме тамбовского архиепископа (или епископа) Игнатия, была замешана ещё одна видная по своему общественному положению, родовитая личность.
Это «боярин, князь Иван, княж Иванов сын, Хованской», как он записан в деле об антихристе.
Князь Иван Хованский, знаменитый Тараруй, кровавым метеором пронёсся над Москвою во время малолетства будущего творца новой России, стоя во главе стрелецких смут. Стрельцы намеревались даже возвести его на престол!
Голову этого Хованского, которая мечтала о царском венце, в последний раз Москва видела на плахе, откуда она скатилась на помост эшафота…
Теперь сын этого Хованского сидел в отдельном каземате Преображенского приказа, ожидая своей очереди.
Сидя в одиночном заключении, он невольно вспомнил страшные картины, которых был зрителем. Он видел, как подвезли отца к царскому дворцу села Воздвиженского. Несчастный, имевший притязания на царский венец, был связан. В воротах показались сановники и уселись на скамьях… Шакловитый читает обвинение. Обвиняемый что-то говорит… Но ему не дают оправдаться… Стрелец стремянного полка на полуслове отрубает ему голову… За головою отца падает под топором и голова брата…
Вспоминается узнику ещё более страшная, потрясающая картина… По Москве двигается похоронная, невиданная процессия… На санях-розвальнях, в которых вывозят из Москвы снег и сор, стоит гроб, и гроб волокут свиньи, запряжённые цугом в мочальную сбрую, с бубенчиками на шеях и в чёрных попонах с нашитыми на них белыми «адамовыми головами». Около свиней идут конюхи, в «харях»… Свиньи визжат и мечутся, и конюхи их бьют…
Это везли в Преображенское вырытый из могилы гроб Милославского, друга его отца…
Впереди процессии и рядом со свиньями в чёрных попонах идут факельщики с зажжёнными просмолёнными шестами, а вместо попов палачи с секирами на плечах… Тут и скороходы, наряжённые чертями, рога у них и хвосты, и черти погоняют визжащих свиней, а иные пляшут вокруг гроба… Вместо погребального перезвона «на вынос» черти колотят в чугунные котлы… Ко гробу, во время остановок, вместо совершения литии[140], подходил сам Асмодей[141] с кошельком Иуды в руках, позвякивая «тридесятью сребрениками» и колотя по крышке гроба жезлом с главою змия, соблазнившего Еву в раю…
Процессия приближается к Преображенскому, где уже возвышается плаха… Несколько в стороне от эшафота высится на коне великан… Это он сам… Около него Меншиков, Голицын Борис, Ромодановский, Лефорт, Шеин…
Гроб подкатывают под навес эшафота, и палачи топорами отдирают крышку… Оттуда выглядывает ужасное лицо мертвеца… К гробу подходит Цыклер, за ним — седой как лунь Соковнин, тоже друзья его отца…
Дьяк что-то читает… Мало что слышно… Кругом оцепенелая от ужаса толпа…
— Вершить!.. — прорезывает воздух голос самого…
Палачи подходят к Цыклеру, но он тихо отталкивает их и сам восходит на эшафот.
— Православные! — кричит он. — Рассудите меня…
Но дробь барабана заглушает его слова…
— Вершить!.. — пересиливая грохот барабана, как удар кнута потрясает воздух опять его голос… Палачи бросают осуждённого на плаху…
— Верши! — его страшный голос…
В воздухе сверкает топор, и голова Цыклера, страшно поводя глазами, скатывается прямо в гроб Милославского… На эшафоте и Соковнин…
— Верши!
Опять топор… опять кровь…
Все это вспоминается теперь Хованскому в его одиночном заключении…
— Господи! Камо бегу от лица его, — стонет несчастный. — Аще возьму криле мои рано и вселюся в последних моря, и тамо бо рука его сыщет мя.
Он поднялся с рогожки и подошёл к тюремному окну, переплетённому железом. За окном сидел воробей и беззаботно чирикал.
— Это душа отца моего, посетившая узника в заточении, — шепчут его губы.
Под окном прошёл часовой, и испуганная птичка улетела. Узник стал на колени и поднял молитвенно руки к окну, в которое глядел кусок тусклого ноябрьского неба:
— Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил![142]
Под окном прокричал петух.
— И се петел возгласи, — бессознательно шептали губы.
Взвизгнул ключ в ржавом замке, и тюремная дверь, визжа на петлях, растворилась. Это пришёл пристав вести узника к допросу.
Едва он вошёл в приказную комнату, как дьяк, по знаку князя-кесаря, развернул допросные столбцы и стал читать:
— «На тебя, боярин князь Иван, княж Иванов сын Хованский, Гришка Талицкий показал: на Троицком подворье, что в Кремле, говорил ты, боярин, Гришке: бороды-де бреют, как у меня бороду выбреют, что мне делать? И он-де, Гришка, тебе, князь Ивану, молвил: как ты знаешь, так и делай».
— Подлинно на тебя показал Гришка? — спросил уже Ромодановский. — Не отрицаешь сего?
— Подлинно… не отрицаю, — покорно отвечал князь.
— Чти дале, — кинул Ромодановский дьяку.
— Да после того, — читал дьяк, — он же, Гришка, был у тебя, князь Ивана, в дому, и ты-де, князь Иван, говорил ему, Гришке: Бог дал было мне мученический венец, да я потерял: имали меня в Преображенское, и на генеральном дворе Никита Зотов ставил меня в митрополиты, и дали для отречения столбец, и по тому письму я отрицался, а во отречении вместо «веруешь ли?» спрашивали: «пьёшь ли?» И тем своим отречением я себя и пуще бороды погубил, что не спорил, и лучше б было мне мучения венец принять, нежели было такое отречение чинить[143].