Это та самая попадья Степанида, что первая открыла, по знакомству, Павлуше Ягужинскому о заговоре Талицкого и его преступных сочинениях.
Поставили и попадью пред очи князя-кесаря и Онисимыча.
— Тот Гришка, — смело затараторила попадья, ободрённая в своё время Ягужинским, что царь-де не даст её в обиду за донос, — тот Гришка в дом к моему мужу захаживал и, будучи у нас в доме, при муже и при мне великого государя антихристом называл, и какой-де он царь? Мучит сам. И про сына его, государева, про царевича говорил: не от доброго-де корня и отрасль недобрая, и как-де я с Москвы скроюсь, и на Москве-де будет великое смятение.
Кончила попадья и платочком утёрлась.
— Все? — спросил Ромодановский.
— Все… Я про то и денщику царёву Павлу сказывала и тетрати ему дала Гришкины… А денщик Павел мне знаем во с каких лет (попадья показала рукой не выше стола): коли просвирней[153] была, просфорами его, махонького, кармливала.
— Что же мне первому не сказала обо всём? — спросил князь-кесарь.
— Боялась тебя, батюшка князь.
Попадью отпустили и ввели её мужа.
Этот стал было запираться, но пытка вынудила признание.
— От того Гришки, слышав те слова про великого государя, — чуть слышно проговорил истязаемый, — не известил простотою своею, боясь про такие слова и говорить, да от страху, авось Гришка в тех словах запрётся.
После попа Андрея, уведённого из застенка полуживым, ввели в «баню» запиравшегося кадашевца Феоктистку Константинова.
— У Гришки Талицкого, — показывал этот, вися на дыбе, — я книгу «Хрисмологию» купил на продажу… дал три рубля… И Гришка в разговоре говорил, чтоб я продал имение своё и пошёл в монастырь потому, что пришла кончина света и нагрянул антихрист… и антихристом называл великого государя… и просил у меня себе денег на пропитание… Пришло-де время последнее, а вы живёте, что свиньи… А что я в тех словах на Гришку простотою не известил, в том пред великим государем виноват… А про воровство Гришкино и про воровские письма я не ведал.
Сегодня, после гневного царского письма (князь-кесарь никак не мог забыть «пьяной рожи» и «рожи драной»), застенок действовал особенно энергично. Долго не допрашивали, а сейчас сдавали на руки заплечных дел мастерам и на дыбу.
После кадашевца тотчас подвесили, и подвешивали три раза, племянника Талицкого, Мишку, который помогал ему писать книги.
Мишка сказал:
— Когда скрылся дядя, я на другой день, пришед к тётке, взял из чёрной избы тетрати обманом, чтоб про те тетрати известить в Преображенском приказе, только того числа известить не успел.
Затем введён был в застенок садовник Федотка Миляков. После неоднократного подвешивания и встряски на дыбе пытаемый говорил:
— Однова пришёл ко мне Гришка Талицкой с портным мастером, Сенькою зовут, а чей сын и как слывёт, не помню, и поили меня вином, и в разговоре Гришка говорил мне: хочу-де я писать книгу о последнем веце и отдать в Киев напечатать, и пустить в мир, пусть бы люди пользовались, да скудость моя, нечем питаться. И я Гришке говорил: как он такую книгу напишет, чтоб дал мне, и я-де ему за труды дам денег, и в пьянстве дал десять рублёв. И после того я Гришке говорил, чтоб мне дал ту книгу или деньги, и Гришка мне в книге отказал: нельзя-де тебе той книги дать, человек непостоянный и пьяница. А про то, что в той книге на государя написаны у Гришки хулы с поношением, не сказывал.
И этого чуть живого вынесли из застенка, окровавленного ударами кнута.
Истинно сегодня князь-кесарь и Онисимыч «в кровях омывались»… В застенок введён был оговорённый Талицким человек Стрешнева Андрюшка Семёнов и с подвеса показал:
— Тот Гришка в доме у себя дал мне тетратку в четверть, писана полууставом, о исчислении лет, и я прочёл ту тетратку, отдал Гришке назад и сказал: я-де этого познать не могу. И Гришка мне говорил: ныне-де пришли последние времена, нагрянет антихрист, а этот антихрист великий государь… И от него я пошёл домой, а про Гришкины слова не известил потому, что был болен.
Увели и этого.
Пот градом лил с дьяка от усердного записывания показаний пытаемых.
— Много ль ещё осталось допросить? — спросил Ромодановский, видя, что его неутомимый Онисимыч совершенно изнемог.
Дьяк просмотрел столбцы.
— С Пресни церкви Иоанна Богослова распоп Гришка Иванов.
— Сего распопа надоть передопросить, — сказал князь-кесарь. — Кто ещё?
— Хлебенного дворца подключник Пашка Иванов да с Углича Покровского монастыря диакон Мишка Денисов, да печатного дела батырщик Митька Кириллов, да ученик Гришки Талицкого Ивашка Савельев.
— Добро, — решил князь-кесарь, — этих мы оставим на завтра, на закуску.
…Швеция — карлик, нанёсший первый удар великану России под Нарвою, мог довести её до полного унижения и, быть может, до расчленения под Полтавой.
Пойди за предателем Мазепою и за Карлом весь малороссийский народ, и последствия для России были бы неисчислимы, в смысле её ослабления и унижения: вся Малороссия отошла бы от неё, как и порешили Карл и Мазепа, и от России отхвачена была бы целая её европейская половина; Новороссия и Крым с Чёрным морем не принадлежали бы России; Балтийское море по-прежнему осталось бы «чужим морем», Нева — «чужою рекою»… Не было бы и Петербурга.
Оттого даже такой обскурант и изувер, как книгописец Григорий Талицкий, изобретший «антихриста», видел в Малороссии «окно в Европу», там он думал напечатать свои сумасбродные сочинения, потому что в Москве вместо типографского станка и шрифта он мог найти только «две доски грушевые», на которых он «вырезал» и напечатал свои раскольничьи бредни, как печатают на вяземских пряниках вяземские Гутенберга: «француски букеброт»…
О таком же московском Гутенберге мы узнаем на пятнадцатом подъёме (пятнадцать пыток на дыбе — это ужасно. И все это Талицкий вытерпел…) Григория Талицкого. «Гутенберг» этот был «с Пресни церкви Иоанна Богослова Распоп Гришка Иванов»…
С этого пятнадцатого подъёму Талицкий вещал:
— Как я те свои воровские письма о исчислении лет и о последнем веце и о антихристе составил и, написав, купил себе две доски грушевые, чтоб на них вырезать — на одной о исчислении лет, на другой о антихристе и, вырезав, о исчислении лет хотел печатать листы и продавать. А сказали мне на площади, что тот распоп режет кресты, и я пришёл к тому распопу с неназнамененною доскою и говорил ему чтоб он на той доске о исчислении лет вырезал слова, и тот распоп мне сказал: без знамени-де резать невозможно, чтоб я ту доску принёс назнамененную.
«Знамя» на грушевой доске — это было тогда то, что ныне «печать» и разрешение духовной цензуры. «Назнамененная» доска — значит: дозволенная цензурой…
Такова была тогда, когда нас разбили под Нарвой, московская пресса — «грушевые доски», продаваемые в щепном ряду вместе с лопатами и корытами.
Итак, ловкий распоп не принял нецензурную доску. Далее, на этой же пятнадцатой пытке, Талицкий показывал:
— И распоп Гришка мне говорил, чтоб я те тетрати к нему принёс почесть, однако-де у меня будет человек те тетрати послушать. И после того к тому распопу я пришёл с подключником хлебенного дворца Пашкою Ивановым, а с собою принёс для резьбы доску назнамененную, да лист, да тетрати, и те тетрати я им чёл, и приводом[154] называл государя антихристом: в Апокалипсисе Иоанна Богослова, в семнадцатой главе, написано: антихрист будет осьмой царь, а по нашему-де счёту осьмой царь он, государь, да и лета-де сошлись…
После этого очередь дошла и до московского Гутенберга, до распопа Гришки.
— Я, — показывал он, — Гришке о том, чтоб он те тетрати ко мне принёс почесть и что будет у меня человек те тетрати послушать, не говаривал, а после того Гришка пришёл ко мне сам-друг и принёс доску назнамененную да лист, а сказал, что на том листу написано из пророчества и из бытей. Да принёс он с собою тетрати и те тетрати при мне чел, и про антихриста говорил, и приводом антихристом называл государя, и именем его не выговаривал… А в те числа у меня посадской человек в доме кто был ли и те тетрати слушал ли, того я не помню… И те тетрати Гришка оставил у меня.