Вышли они с ним уже при Черкасове, пришедшем, пообедавши, не торопясь записывать.
Черкасов был иначе, чем сам следователь, расположен к Балакиреву; он не любил его и раньше, а теперь злобно смотрел на него и ругался.
Смерклось. Зажгли огонь. Два заплечных мастера явились, и государь пришёл.
— Как ты сюда попал? — грозно государь спросил Ивана Балакирева.
— Грех меня попутал… приставлен к Монсу и сделался участником в его делах…
— А какие дела его, — ты скажешь?
— Такие, что и мне, как его стряпчему, знаю, беда должна быть… И не оправдываюсь я, великий государь… чувствую своё преступление перед тобою… помню милости все, и совесть давно уже мне не даёт покоя… Я заслужил казнь… и не стану оправдывать себя неведением… Раз принуждён; потом — сам делал… не отказываясь… Спервоначалу просил сжалиться надо мною… взять к себе… освободить от тяжкой службы на женской половине… Такова, видно, моя доля горькая!..
— Не доля тут виновата, а ты сам… За сознанье собственное убавлю наказание, а простить, коли сам ты знаешь, что виновен… правда недозволяет. Запиши, Черкасов, его признание. В чём же ты больше всего предо мною проступился? Обманывал ты меня? — и сам устремил на виноватого тот самый в глубь души проникавший взгляд, от которого забила лихорадка Ивана от необходимости солгать.
С дрожаньем в голосе Балакирев теперь признался:
— Виноват!
Петру припомнился случай внезапной болезни слуги, и он, вперив в кающегося взор свой, сказал:
— Говори же искренно теперь: когда я, помнишь, тебя встретил у своих дверей и сказал ты, что к Монсу посылали, — ты нёс от него?
— Нёс.
Ушаков нажал незаметно ногою своею ногу бросившегося на колени перед государем Балакирева.
— Что? — задал вопрос Пётр и сам наклонился к готовому отвечать.
— Цидулу от Монса…
Ушаков ещё сильнее нажал ногу говорившего.
— Какую цидулу?.. к кому?
— Монсову цидулу к… Павлову, с требованьем денег.
— И не другую цидулу ты нёс? Не к тому, кто посылал тебя?-спросил государь.
Нога Ушакова опять нажала ногу Балакирева.
— Нет! — твёрдо оветил виноватый.
— Из-за чего же ты так перепугался?.. Ведь теперь я уверен, что дрожь с тобой была от испуга, не от болезни.
— От испуга, что отважился обмануть тебя, государь, памятуя твои милости… но я не смел ослушаться и командира, когда велел он отдать Павлову…
— Какой это Павлов?
— Паж бывший.
— Ну… коли сам сознался, что обманул меня, и совесть мучила — получишь шестьдесят палок… на исправленье… Смягчится всё-таки наказание… А что же ты, смеясь, говорил — как показывают изветчики — Монсу незачем жениться… у него есть… Кто есть? И в каком смысле это говорено?
— С дурости, государь… получал я для передачи Монсу от многих дамских персон цидулы надушеные и врал не знаемо что…
— Врёшь… Ты вовсе не дурак, чтобы сказал ни с того ни с сего…
— Истинно, государь… с дурости!
Ушаков взял за руку Балакирева и подвёл к дыбе, шепнув: «Не бойся — не очень больно будет!»
Балакирев сам разделся и протянул руки в ремни. Заплечные мастера ловко продели в хомут обе кисти, но кожу так приладили, что нажима сильного не было. Блок завизжал и поднял беднягу на четверть аршина от полу.
— Не хотел сразу говорить… повисишь да скажешь правду!
— Государь! — со стоном при ударе крикнул допрашиваемый. — Я с дурости говорил, потому что красавицы сами приходили и звать засылали… к себе его!
Палач незаметно подставил под ноги висевшему полено для опоры, когда государь, поворотясь спиной, пошёл в заднюю комнату с Ушаковым.
Из задней крикнул Пётр:
— Говори же правду! Бей!
Удар палача дан был о перекладину, а Балакирев закричал, что другого не может припомнить. Таких ударов по перекладине дано ещё четыре, и висенье продолжалось минут с пять, пока последовал приказ Ушакова: «Спусти — оденьте его!»
Переспрос Суворова, Ершова, Смирнова и Столетова не прибавил новых фактов к следствию, кроме ссылки на Поспелова.
— Одного остаётся взять, — сказал Ушаков, когда государь уходил.
— Возьми… Только ночью… без огласки.
— Слушаю-с! — с поклоном ответил Ушаков. Пётр пошёл из крепости к Поспелову. Оттуда государь воротился только в девять часов вечера. У себя он нашёл в общей зале государыню с детьми; дамы сидели тут же и слушали рассказы камергера Монса, в этот вечер особенно бывшего в ударе. Он не успевал договорить одного интересного анекдота, как, по просьбе продолжать, начинал новый, ещё занимательнее. С каждым новым анекдотом рассказчик выказывал больше остроумия и находчивости. Государь присел в сторонке, ответив милостиво на вежливый поклон рассказчика, и с улыбкою выслушал ещё три пикантных анекдота, возбудивших общий непринуждённый смех.
Услышав конец повествования, государь спросил:
— Который час?
— Десятый…
— Пусть дадут ужинать.
Подали ужин, и рассказчик разделил его с царскою семьёю, перебрасываясь шутливыми словами с его величеством, не выходившим из-за стола после кушанья несколько дольше обычного.
— Ну, теперь пора спать! — вставая, сказал Пётр и направился в свою конторку, как обыкновенно делал он перед сном.
Камергер, раскланявшись, отправился тоже к себе. Разделся. Набросил на плечи свою красную шубку, заменявшую халат, и закурил трубку.
Вдруг — стукнули в ворота. Кто-то вошёл на крыльцо, и шаги его раздались по жилищу камергера.
Вошёл в полной форме и с нарвским знаком[363], в шарфе генерал-майор Ушаков.
— Я за тобой, Вилим Иваныч… Вот приказ взять тебя…
Камергер побледнел, но, не возражая, поднялся с места и хотел одеваться.
— Ты в этом ночь можешь пробыть; завтра принесут, во что одеться…
— Да куда ты возьмёшь меня… чрез Неву?
— Нет ещё… у себя в доме посажу.
— А ответишь, если спрошу, за что?
— Почему не так… Донос подан на Балакирева, что переносит…
— Понимаю… что ж он: струсил и всех предал?..
— Никого… да о других не заботься… лучше тебя укроют… Прямо мне только передай, что может после попасть и… не в мои руки…
Монс молча показал на стол. Из него Ушаков вынул пачку цидул: десятка полтора всего. Пересчитал вслух и положил в карман.
Монс оделся и, не сказав больше ни слова, молча подал Ушакову шпагу и пистолеты.
Набросив шубу на плечи, Монс остановился в светлице своей и дал ключ от двери спальной-кабинета.
Ключом этим Ушаков запер дверь и припечатал своею печатью.
Затем они вышли вместе с пленником. Его провёл к себе Ушаков, всего чрез три дома, по Большой улице. Ввёл в заднюю комнату; указал на диван… Велел подать на стол свечу, со съёмцами[364], отвесил поклон, вышел и запер за собою дверь на ключ.
Монс погрузился в мрачное раздумье, наклонив голову.
Долго ли сидел он так, не знал: ему было не до того, чтобы считать время. Вдруг голос: «И ты тут!» — заставил привскочить камергера. Он, вытянувшись, поднял голову.
Ему прямо в глаза смотрел гневный государь, и взгляд его был до того грозен, что Монс почувствовал словно дрожь в сердце. Он представил себе, что этот гнев возбуждён предательством. Ушакова, передавшего чужие цидулы из стола.
Пленник зашатался и без чувств упал на руки вошедшего с Петром Ушакова. Двухчасовой обморок едва перервали усердные усилия призванных врачей. Приведя Монса в чувство, они удалились на время, чтобы приготовить бинты и прочее к открытию крови, боясь нового сильного прилива к мозгу.
— Предатель! — прошептал слабым голосом Монс. — Я думал, что ты человек с совестью… Не меня погубил ты!.. Я о себе не забочусь и не прошу пощады…
— Вот твои письма, — отвечал Ушаков, оставшийся при Монсе после ухода Петра, — они все… считай сам. — Одушевлённый мгновенно вспыхнувшею жизнию, Монс схватил цидулы, пересчитал и хотел съесть.