— Ни-ни! Не просись… Ты человек молодой… заслуживать должен милости державных, а не отлынивать от службы… И Бог не велит, и люди не одобрят…
— А Даша-то как? Она ведь, сердечная, со скуки пропадёт?.. Ей и свет Божий невзмилится…
— Даша — моя дочь… Она выросла в страхе Божьем и все привыкла отдавать на Божью волю… Потерпит, поскучает, а отговаривать тебя от поездки и она не станет… Я её хорошо знаю.
Дверь скрипнула, и зять с тестем перервали разговор. Вышла Даша, немного побледневшая, но твёрдо сказала мужу, взяв его за руку и крепко сжав её:
— Дурно ты меня знаешь… на все воля Божья.
Ваня оправился. Поцеловал жену как-то торжественно Он в словах её как бы нашёл неожиданную опору и, войдя в светлицу, громко сказал, силясь придать голосу твёрдость:
— Скоро прощаться придётся нам, велено мне сбираться — в Ригу ехать, при государыне!
У Лукерьи Демьяновны прошибли слезы. И двум попадьям почувствовалось — словно что оторвалось при словах Вани.
Беседа затем во весь вечер все вертелась на одном — на грядущей разлуке с Ванею.
В 1721 году Пётр I и Екатерина Алексеевна проводили Пасху в Риге, взяв с собой прислуги в самом необходимом количестве.
Государыня взяла с собою Дуню, племянницу Ильиничны, да Балакирева. Из окружающих её величество были только «Четверная Лапушка» — толстуха Анисья Кирилловна, да камер-юнкеры: Вилим Монс со своим племянником Петром Фёдоровичем Балком. Государь в разъездах с собою брал всегда по одному денщику, и денщик его величества помещался в передней.
О прислуге государыни в городе Риге позаботились: через улицу от временной резиденции её величества в хорошем доме отвели вполне приличную комнату, но всего одну. Постойная повинность не дозволяла обременять рижского гражданина более чем одной комнатой в доме под свиту высоких персон.
Богослужение у русских совершается, как известно, в день Пасхи ночью, на рассвете разговляются. У Петра I русские люди собрались разговляться вместе с государем. С кухни кулич с пасхою да все, что изготовлено было для разговенья вверху, отпущено было и прислуге царицы — в их помещение. Дуня накрыла скатертью стол и пригласила сесть грустного, молчаливого Балакирева, с нею до сегодня не заговаривавшего.
Они только раскланивались вежливо, молча.
— Благодарствую, Авдотья Мироновна, на доброте да на ласке… С праздником!.. Желаю всяких благ.
— Да вместо пожеланья благ, Иван Алексеич, ты лучше поцелуйся: «Христос воскресе!»
— Воистину…— не найдя что возразить, откликнулся Ваня и чмокнул в горячие губы Дуню.
Похристосовавшиеся принялись дружно за пасху и за кулич сперва… потом за съестное, что принесено было к ним.
Раз начатый разговор не прекращался. Ваня, находясь среди немцев и слыша вокруг говор их, был даже рад отвести душу разговором по-русски. Да к тому же Дуня оказалась такою сочувственною собеседницею, что и говорить было легко. Выспросила она обстоятельно о всём семейном положении. Не только без жёлчи, но даже чисто с родственною предупредительностью осведомилась: «Как здорова Даша?» — и имя её знает, и всех домашних, и про попадью батькину… и про бабушку… ровно сестра родная или кума любезная.
Ваня не успевал отвечать на вопросы, так быстро закидывала его ими приветливая Дуня. Неприметно прошли три часа, в которые Ваня собирался соснуть, не ожидая веселья в праздник.
Балакирев даже как-то неохотно поднялся с места, когда сам Балк пришёл и велел ему идти к государыне. Услышав, что её величество встала, и Дуня поспешила, встревоженная, что отсутствовала при вставанье.
Все, однако, для обоих заговорившихся сошло преблагополучно.
Государыня подарила червончик Дуне и золотой перстенёк Ване. Его послала передать записочку на почту — для отсылки детям, в Петербург. А затем милостиво дозволила государыня лакею своему употребить время как он захочет, потому что его услуга не потребуется. Её величество и его величество, пользуясь хорошею погодою, решили целый день гулять по улицам, чтобы народ мог насмотреться вдоволь на их величества.
Одев государыню, Дуня осталась прибрать гардероб её величества, уже довольно богатый, и вдруг неожиданно озадачена была сделанною ей честью. Цех шляпных мастеров решил выказать свою преданность русской царице поднесением прислужнице её сластей и двух бутылок сладкого вина.
Как ни отнекивалась Дуня от чести, её принудили взять подарок депутаты от цеха и с торжеством внесли в комнату Дуни и Вани поднос да бутылки.
Балакирев, идя с почты, должен был сделать маленький обход, потому что около жилища царя и царицы толпа, собираясь с раннего утра, не давала прохода в тесных улицах. Толпа двинулась за их величествами и, не давая им двигаться иначе как шагом, пересекла путь Балакиреву почти у самого порога отведённого жилища. Ему пришлось простоять на месте, по крайней мере, с полчаса. Идти за толпою он не хотел и завернул домой.
Он нашёл Дуню одну перед подносом с вином и фруктами, а в доме хозяев — ни души. Все убежали смотреть на царя с царицею.
Выслушав рассказ о поднесении, Балакирев дал совет: попробовать и вино, и фрукты.
— Не бросать же!
— Хорошо! Я готова и пить… и есть, но… с тобой вместе! — поставила непременным условием Дуня.
— Почему не выпить, буде не хмельно гораздо, — решил Ваня.
Небольшие серебряные, вызолоченные стаканчики нашлись у Дуни. Налила она в них вино, и оно заиграло на позолоте так нарядно, что Балакирев, немного помедлив, выпил. Говорится и в Писании: «Вино веселит сердце человека!» С возлияниями сладкой влаги из позолоченного стаканчика Ваня совсем повеселел. Он подставил стаканчик даже снова, взяв с подноса два бергамота[324].
— Что же мы пьём, а не чокаемся? — налив стаканчик Балакиреву и наполняя свой, весело вскрикнула ещё более весёлая Дуня.
— Почему не чокнуться — наливай себе!
Чокнулись.
— Да ты не так, Иван Алексеич, — не выпив, но держа в руке стаканчик свой, ещё веселее выговорила Дуня, — у нас чокаются, разумеется, искренние друзья?
— Разумеется! — совсем дружески подтвердил Балакирев.
— А друзья, чокнувшись, целуются!
— Как так? — в раздумье проговорил Ваня.
— А вот так! — ответила Дуня и впилась своими губками в его уста.
Ваня сделал невольное движение, но не сильное, а рука Дуни, как бы ожидавшая этого, ещё крепче обвилась вокруг шеи Балакирева.
Поцелуй этот или, вернее, не один десяток поцелуев, пока рука Дуни оставалась на шее у Вани, тянулся несколько минут.
И страшно было мужу Даши, и — видно, тут не без колдовства — так приятно, что он не считал времени, в полном забвении, где и что вокруг делается.
Уста Даши и Вани невольно разомкнулись при оклике за дверью: «Иван Алексеич! А Иван Алексеич!» Балакирев вышел за дверь и увидел гарнизонного солдата, прикомандированного для охраны царского жилища.
— Что тебе, Андрюша?
— Да губернатор приказал на сегодня — пока народ на улицах гуляет — держать двери на запоре… чтобы грех не вышел от воров!.. У кого не заперто найдёт патруль — штраф наложит… Остерегите хозяев… Приприте надёжней!
— И только за этим ты?.. Прокураты же у вас, у губернатора…
— Нельзя… Строго заказано, Иван Алексеич… Нетрудно притворить, а незаперто найдут… хуже будет.
— Ну, спасибо… за береженье.
И Балакирев вслед за солдатом пошёл выполнить приказание начальства.
Балакирев и его соночлежница, таким образом, были обережены от всех треволнений и толкотни праздничной. Они настолько были увлечены взаимным угощением и беседой, что времени совсем не замечали.
Им оказалось вдвоём так хорошо, что они забыли всех и вся.
Вино и фрукты чередовались, питьё неизменно сопровождалось чоканьем, а чоканье — как установлено было раз — поцелуями.
Между ними Дуня томно спрашивала Ваню:
— За что ты меня возненавидел, Иван Алексеич?
— Я… возненавидел… тебя? Разуверься, Дуня… Я… я никогда…