Но выступить хотя бы и с таким большим делом при двадцати — тридцати боярах и царевичах, таких важных, почти сплошь седобородых и седовласых… При этих думских дьяках и дворянах, сидящих поодаль и с таким вниманием кидающих взоры на малыша, словно бы они и не узнали его или приняли за какое-либо незнакомое раньше существо… Все это лишило мальчика самообладания. Он понимал, стоит ему заговорить — вместе со словами вырвутся из груди невольные, непрошеные слезы… Унизительный ребяческий плач, которого вообще не любил царевич. Даже если порой приходилось терпеть боль, Пётр старался не плакать. А тут…
И, крепко сжав губы, мальчик продолжал молчать…
— Ну, что же ты, братишко? Или забыл, с чем шёл? Забоялся при всех… Ладно. Ступай теперя. Скоро и кончим. Ко мне попозднее приходи, там потолкуем…
Ласковое предположение, что он забоялся, словно укололо царевича. Способность говорить сразу вернулась к нему.
— Без страху пришёл я, брат-государь мой, царь Федор Алексеевич. Челом тебе бью, жалобу приношу слёзную… От себя да и от матушки-государыни нашей, Наталии Кирилловны.
Сразу лица бояр приняли удивлённо-встревоженное выражение. Послышались и подавленные возгласы. Некоторые, как Языков и другие, чутьём догадались, о чём будет речь, и побледнели.
Царевич при вспоминании о матери ощутил, как слезы клубком снова подкатываются к самому горлу. Но ещё крепился.
— Жалобу? Што приключилось? Сказывай скорее… Поди сюда… Садись…
И царь усадил его рядом с собою на широкое сиденье трона, где раньше худощавая фигура Федора выглядела так беспомощно.
— Што ж молчишь? Обидел-то хто тебя и матушку? Говори. Видно, дело не малое, што здесь нашёл меня. Я слушаю.
— Обидел хто?.. Ещё нет. А задумано… Вот он, — указывая на Языкова, звенящим голосом начал снова царевич, — матушке сказывал: из терема её, из твоего дворца царского нас переселить задумали… Тесно-де тута. В новы хоромы нас… А то и вовсе с глаз твоих… А там… матушка сказывала: без твоей охраны царской хто ведает, што учинить могут люди злые?! Не похуже, чем в Угличе было от Бориса Годунова на царевича Димитрия, вот как в истории писано… Я не за себя, за матушку боюся… Сироты мы, да брат же ты мне, государь, не чужой. Ужли не вступишься? Ужли и угла нам с матушкой нету в доме родительском…
Слезы снова так и брызнули из глаз царевича. Чтобы громко не разрыдаться, он умолк.
И всё смолкло кругом.
Федор, прижав к груди голову брата, ласково отирал ему слезы и сам словно раздумывал о чём-то. Потом взглянул прямо в глаза Языкову, сидящему недалеко от трона, и спросил:
— Што значат речи царевича? Ну, буде, брат милый… Да, не плачь же, негоже… На людях плакать невместно царевичу… Слышишь?..
Ласки, поцелуи и уговоры брата успокоили мальчика. Он затих.
А Федор снова обратился к Языкову:
— Слышь, Иван Максимыч, сказывал ты: сама государыня-матушка, утеснения ради, толковала тебе: прибавить бы покоев в её терему али иное место дать для житья. А тут што слышно стало? Растолкуй, боярин.
То багровея, то бледнея, едва выдавливая слова из пересохшего горла, Языков поднялся и заговорил:
— Царь-государь, Господом распятым клянусь: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Может, я одно толковал, а государыня инако принять изволила. Её государское дело. А мне ли от тебя, государь, твоего царского величества родню отлучать. И в уме того не было. Хоть на пытку вели. Все то же скажу…
Неловко стало всем и от клятвы, и от этих слов боярина. Наглость и злоба уживались в их грубых, тёмных душах, но худородный выскочка Языков прибавил к этому и холопьей низости.
Снова наступило тяжёлое молчание.
— Так, ин пусть оно так; верю тебе, боярин. Слышал, родимый, слышал, Петруша? Знай и матушке скажи: никто не посмеет матушку али, храни Бог, тебя обидеть — меня обидеть, мне зло сотворить. А бояре наши не станут царям своим, коим крест целовали, худо чинить. Верим мы. Иди с Богом, Петруша… Дела у нас ещё…
С просветлевшим лицом встал ребёнок, снова отдал обычный поклон царю, долгим, признательным, не обрядовым, от сердца поцелуем ответил на поцелуй Федора и вышел из палаты.
Снова едва поспеть мог Зотов за своим питомцем, когда тот кинулся обратно к матери, чтобы скорей рассказать ей все, порадовать родимую.
А Языков, заметя сквозь распахнувшуюся дверь фигуру Зотова, только губы закусил и спустя немного шепнул соседу своему, Хитрово:
— Знаешь, боярин, хто все сие лицедейство настроил?
— Хто? Уж не Полоцкий ли? Он на эти дела мастер. Да, слышь, помирает он.
— Нету… Иной, не столь полёту высокого. Ярыжка приказная, Зотов, учитель Петрушеньки нашего. Видать, тоже в люди захотелось. На шутки пошёл… к царице подбивается, ко вдовице неутешной… Хе-хе-хе. Ладно, я ему удружу…
— Да, удружить надоть, коли так.. Ты помолчи покуда… Вон царь в нашу сторону поглядывает. Потолкуем ещё…
Они потолковали в тот же день. И решили судьбу Никиты Моисеича.
На Рождество того же 1680 года пришлось снаряжать чрезвычайное посольство для подписания мира на двадцать лет с крымским ханом. Во главе стоял наместник переяславский, думный дьяк Тяпкин.
Расхвалив Зотова, как знающего дело и умного человека, уговорили царя присоединить и его к важному посольству.
— А брата кто же учить станет? — спросил было Федор.
— Мало ль кроме Зотова у царевича учителей? Чему и учил Никитка его царское величество? Вон царевич, Бог дал, не то Псалтирь — Апостол весь наизусть сказывать изволит И пишет преизрядно. И счёту всякому обучен… Иные учителя потребны государю-царевичу… А Зотов не только школярить может кого, а боле добра принесёт, коли в послах поедет.
Уговорили Федора, и Зотов со слезами на глазах узнал весть о своём «повышении», под которым скрывалось несомненное желание недругов царицы Натальи удалить от неё и от царевича преданного человека.
Пётр и Наталья поняли хитрый ход бояр. Но делать было нечего. И немало плакал, долго скучал потом царевич по своему наставнику. Вспоминала его и царица.
Прошла зима; весна и лето наступили своим чередом.
Одиннадцатого июля 1681 года сбылось то, о чём горячо мечтал юный царь, чего с нетерпением просили у Бога врага Нарышкиных, чего последние ожидали с тревогою, чуть ли не со страхом.
Царица Агафья подарила Федору малютку-сына, наречённого Ильёй в память деда, Ильи Милославского.
Однако эта радость оказалась слишком мимолётной.
Четырнадцатого июля не стало царицы Агафьи, и те же люди, которые сообщили Федору эту тяжёлую весть, несмело добавили:
— А и про царевича Илью дохтура довести приказывали твоему царскому величеству: больно скорбен младенец, ангел Божий… Кабы и его не призвал к себе Господь… Больно ненадёжен, слышь…
Только за голову схватился царь и застонал, как раненый, выслушав зловещие слова.
Ещё больше врачей и сведущих баб-повитух было собрано во дворец… Чего ни делали, только бы поддержать еле тлеющую жизнь в слабом, болезненном младенце, стоившем жизни своей матери. Ребёнок словно не захотел остаться здесь без неё — и царевича Ильи не стало 21 июля, через десять дней после рождения.
Мучительным, тяжёлым кошмаром, без сна и без еды почти, пронеслись эти десять дней для юного вдовца, потерявшего разом и молодую жену и надежду царства, первенца-сына…
В иные минуты окружающим казалось, что царь начинает говорить необычно дико и глядеть так же тупо и бессмысленно, как царевич Иван. Ещё хватило сил у страдальца проводить до могилы тело жены. Но когда хоронили её ребёнка, Федор сам лежал в жару, без памяти. И эта болезнь, должно быть, спасла его от чего-нибудь худшего, вроде безумия…