На таком манёвре он основал свою полную победу и думать не хотел, чтобы могли встретиться какие-нибудь помехи или препятствия к его осуществлению.
Вот и наступил праздник Преображения. У самого Микрюкова, кроме планов поражения попа Егора, ничего положительного слышно не было. Пристроиться к князю в дом Фомушке обещал помочь один благоприятель, писчик. Он накануне завернул к Фоме и после его напоминаний велел наведаться к себе перед обеднею, в праздник. «Мною, впрочем, — сказал он доверчивому Фомушке, — самому господину Соловьёву сказано, что ты годен и хочешь к нам служить… и господин, может, пожелает после слов моих сам тебя повидать. Как выйдет от обедни, ты схоронись в кусточки, чтобы, как позову я, ты бы и выскочил…»
Микрюков выполнил все по сказанному, как по писаному: забрался пред обедней в садовые кусты против самой церкви, что у дома светлейшего на Васильевском острову. А там справлялся и в этот год, как раньше и позднее, полковой праздник Преображенской гвардии, где светлейший был подполковник, а полковником — царь сам. В Петербург прибыло много офицеров-преображенцев, теперь уж часто в генеральских чинах. Все они собрались к церкви, и государыня туда приехала. Рассудите сами, досуг ли тут управителю дворецкому князя Меншикова о каком-то Микрюкове думать? Да мало ль у него было дела и в другое время?
Вот обедня кончилась. Погуляли высокие гости по саду и сели в беседке обедать. А Микрюков с места не смеет сойти. Вот ещё час прошёл; и другой пролетел. Фома все ждёт знака приятеля. Уж в брюхе в бирюльки играют, а уйти нельзя. Делать нечего, думает, потерплю; скрепился. Вот и вечерни грянули над самым ухом. Бежит писчик. «Ты всё ещё здесь?» — «Жду; уйти не смею». — «Вона управитель, никак… сам валит… и несут за ним, глянь-ко, целый лес решёток да дранок расписных… шпалеру будут ставить! Спрячься поукромней! Авось скоро теперь», — и сам почесал за ухом: видно, понял, что не пора приглашать было. Микрюков в прежнее место ухоронился. А на грех да на беду подле самого того куста стали бечёвками план разбивать; как шпалеру эту самую ставить. От куста начали и шестики сбивать. Как вбили, лесенки разносить стали. Шкаликов да проволоки корзинищи огромные принесли и прямо поставили, словно дразня, перед самым носом Микрюкова. А он от нечего делать протяни руку да и возьми одну штучку, потом другую да третью… вертит в руках и не замечает, что мальчуган посажен все это добро сторожить. Глядит сторож зорко, а сам не больше клопа. А рабочие бегают, известно, суетятся: им не до чего уже, окромя дела. Вот Микрюков глядел-глядел на цветное стекло и хотел опустить уже в корзину, да промахнулся, Уронил в траву. А клоп, сторож-то маленький, как крикнет: «Солдат стекляницу стянул!» — молодца и цап-царап! Откуль ни взялся народ отборный, офицерство. Видят — солдат; нарядчик считать принялся. В корзине одной стекляницы нету, а две — в руках солдатских. «Винись, — говорят, — своровал одну!» Клянётся, божится парень. «Брал, — говорит, — посмотреть хотел, больно занятно!..» Сказали приказчику, и управитель пришёл. И писчик сунулся тут же. Спрашивать стал управитель прежде всего: как зашёл? Микрюков и рассказал, как и что, да сам на писчика указывает: он, мол, велел мне здесь с утра дожидаться. А писчик сам струсил: «Вор схвачен, — думает, — на меня показывает; беда моя, коли признаю…» И упёрся: «Знать, — говорит, — не знаю сего солдата; впервой вижу здесь!» Пока допросы вели, стклянку в траве нашарили. Управитель рад, что пропажи нет. По милости велел отпустить солдата. Накласть только в шею, чтобы вдругорядь было ходить неповадно.
Вот те и пристроился у светлейшего!
Тем временем, пока Микрюкова из сада княжеского выпроваживали да в спину ему здоровые кулаки всаживали, — перед вечернями у попа Егора и он и дочка получили полное удовольствие — запропавший нашёлся. Оголодала семья; матушка обеда, вишь, не собирала, все его, дорогого ей Фомушку, поджидала! Батька наконец крикнул: «Не к вечерни же мне идти голодному!» Попадья накрыла. Сели за стол против окошка. Глянула Даша.
— Кто-то, — говорит, — подъехал на судёнышке, вот уж сказать, вальяжном! Расписное все оно и разукрашенное, и гребец в бостроге[298] в красном.
— К кому бы в нашей улице? — отозвался смиренно поп Егор. — Ума не приложу. Никого нет такого значительного.
— Разве к Микрюкову, — сказала мать, — княжеский какой подхалим? К ему и есть. Вот, значит, это самое Фомушку и задержало. Да, никак, не он ли самый и есть, спиною-то стоит? У дворовых княжеских, как и у царских, одинакие плащи. Он, голубчик, он… и к нам прямо прёт. Глядь-ко, батько, мимо оконца шмыгнул! — И вскочила, раскрыла окошко и кричит: — Фомушка!
— Покуда Иванушка, матушка. Ждали ли меня? — отворив дверь, крикнул Балакирев.
Поп Егор и Даша бросились к нему, а попадья так и осталась в окошке, словно приросла или приклеилась.
— Поздравь, батюшка, я ездовой теперь царицын. Микрюков к челяди княжеской пристроиться задумал; попал ли, не знаю. А я в царском дому, смотрите! — И сам повёртывался, блестя своими галунами.
Оставим покуда попа Егора и его семью, ведущих беседу с Иваном Алексеевичем. Он им, конечно, может пересказать все, что с ним было, так точно, как мы уже знаем: ни больше ни меньше.
Займёмся лучше Лукерьею Демьяновною и её сыном. По царской резолюции дан полный ход извету сына на мать на суде князя-кесаря. Но в суде его титулованного величества процессы решались не всегда по вдохновению, а большею частью по справкам. Когда дошло до них, Преображенские дельцы начали сосать, не хуже других приказных, обе тяжущиеся стороны. Собирание справок и разных мелочей протянулось на три года почти. Вот на другой день Преображенья в 1718 году, уже при сыне пресловутого Федора Юрьевича, Иване Фёдоровиче — князе же кесаре, только втором —назначены: очная ставка и личный спрос сына истца-тяжебника с матерью-ответчицею.
Мы уже имеем полную возможность оценить вред для Вани того, что бабушку, против воли её, в Москве задерживал процесс с сыном. Каялся не одну сотню раз, может быть, и сам сын, не видя конца проволочкам и требованиям ответов на вопросы, ставившие его в тупик. Подьячий или повытчик[299], чтобы вытянуть у неопытного истца рубль, два, придумывали все новые вопросные справки. Ответчица была не из таковских. Если давала она, и давала не полтины и не рубли, а десятки рублей, то не иначе как секретарю; у себя с глазу на глаз, договорившись с ним начистоту, что он сделает за выполнение своего требования. Поэтому, когда нужно было слушать дело князю-кесарю, на стороне ответчицы было все чисто и ясно, а у истца вопросы без ответов.
Дело вдовы стряпчихи Балакиревой с сыном-сержантом теперь должно было определиться в полугодовой срок, даваемый государем для окончательного решения.
Лукерья Демьяновна, живя в Москве два года с лишком не по своему хотенью, времени даром не теряла, как мы знаем, и узнала уже все закоулки и подступы, чтобы направить тяжбу в свою пользу. Сам секретарь Преображенского приказа надоумил её — разумеется, не даром — полугодовой срок получить и обнадёживал её в верном успехе.
— Видишь, мать моя…— с душою говорил делец, смакуя в уютной каморке помещицы сладкую романею; уже он был насыщен и всем удоволен по горлышко, — наши плутни теперя и верный твой выигрыш могут затянуть, склоняя тебя на мировую. Никак, уж с сынком-от твоим позавчера Андрей Матвеич Апраксин к нашему кесарю забегал. Помнится, наш Иван Федорыч, ясно на его слова, хотя и несловоохотлив очень, дважды повторил: «Мирить сына с матерью — святое дело!» Это неспроста! Увидел твой тяжебник, что не вывезет прямо, — ухитрился окольным путём обойти: покорностью, может, что вытянуть.
— Какую ты меня, Демид Семеныч, простенькую нашёл!.. От меня-то покорностью Алексей выжмет что?.. Нет, голубчик, коли покорность окажет, я от его, пьяницы, и последнее заберу в своё управленье… Коли бы ты знал, что у меня за внук Ванюшка, — понял бы, что к Алёшке не повернётся сердце в ущерб ему… Не-ет!