Во время чаепития Клаша без труда выведала всю его несложную биографию. Отец — инвалид. Мать сбежала с нэпачом. Вся жизнь Саши состояла в поисках: в поисках пропитания и в поисках пьяного отца. Рассказывал он нудно; как только тарелка с бутербродами опустела, Митя выскользнул из-за стола и ушел во двор.
— А теперь отец где? — спросила Клаша.
— Дома. В лежачем состоянии. А я работаю. В июле премию дали. Всего троим дали. Фрезеровщику, Роману Гавриловичу и мне.
— Чего же тебе дали?
— Галоши.
— А Роману Гавриловичу? Сатин?
— Какой сатин? Чашку фарфоровую. С портретом. Товарища Сталина.
— Так мое сердце и чуяло, — она безнадежно вздохнула. — Ох, хоть бы приезжал скорей.
Саша встревожился.
— Ей-богу, правда… Не верите, кого хотите спросите… Правда. Дали ему чашку. Если он кому отдал, я не виноватый… Ей-богу…
— Да я верю вам, Саша, верю. Хотите еще чаю? — Она торопливо сделала большой бутерброд. — Скажите, Саша, а кто вас сюда прислал?
Он встал, взял кепку и проговорил:
— А что вы перепугались? Вам ничего не будет. Чего вам: хозяин в командировке, вы ничего не знаете. Чего такого?
Придав кепке косой, пижонский наклон, Саша окинул нетронутый бутерброд прощальным взглядом и вышел. На улице Митя молча передал ему мешок с крашеными кожухами. Саша тоже молча, как заграничный шпион в фильмах, перекинул мешок через плечо и удалился.
После визита Черепанова Клаша не находила себе места. И, когда через несколько дней явился свояк Скавронов, потный, сальный, как токарный станок все равно, и встревоженный, она накинулась на него с попреками.
— Ладно тебе! Задребезжала! — стукнул Скавронов по столу. — Об Романе горюешь! А не грех было бы обо мне погоревать. За шкирку-то не его, а меня схватили. Триста целковых надо вернуть.
— Каких триста целковых? — замерла Клаша. — Кому вернуть?
— У кого взято, тому и вернуть. Мы, вишь, баб наших, трудящих женщин, пожалели, керосинки затеяли мастерить. Под это дело аванс получен — триста рублей. Я своей личной рабочей рукой расписался.
— И где же они?
— Раздал. Всем, кому положено. Себе меньше всех взял — четвертной. Шалопуту этому, Сашке, сорок рублей дал. Твоему Ромке…
— Роман у тебя деньги брал? Когда? Сколько?
— Роман взял мануфактурой. Нас семь человек. Кто хотел — брал деньгами, кто хотел — мануфактурой. Твой пожелал мануфактуру. Пять метров. Коммерческая цена — семь рублей метр. Вот и считай…
— Что ты, Степка, за человек. Ведь не в первый раз: сам тонешь и других за ноги тянешь. Слава богу, я сатин не тронула. Чуяла, что-то не то… Бери его обратно.
— Куда мне его? Мне не тряпки в кассу вносить, а живые деньги. Гляди. Вот он, договор. Аванс — триста рублей. Срок прошел, а работа не сделана.
Скавронов достал мятую папиросную бумагу. Едва разбирая фиолетовые печатные буквы, Клаша, волнуясь, читала:
— «Директор Орского продмага… с одной стороны… и. о. начальника железнодорожных мастерских Платонов… с другой стороны… второй принял заказ на изготовление подъемных жалюзей для витрин… согласно чертежа… материал заказчика… общая стоимость — 1200 рублей… Заказчик обязуется выдать аванс… Срок изготовления… В случае нарушения договора…» — шептала она, читая.
— В общем, в суд на меня подают, — сказал Скавронов, сворачивая бумагу. — Мелкая буржуазия.
— А ты читал, что в договоре написано?
— Что значит читал. Не только что читал, а составляли вместе.
— Так ведь договор не на керосинки, а на жалюзи.
— Ну и что, что на жалюзи? У нас такое соглашение: я представляю в магазин семьдесят пять керосинок, а директор дает расписку: «Получен один жалюз», — и выплачивает триста рублей. И так далее.
— А ведь это неправда, Степа.
— Ну и что? Мы бы за эту неправду каждый по полсотне в карман положили, кабы артель «Заре навстречу» не подгадила. И народ вроде надежный, проверенный. Недавно архиерею пролетку перебирали. И рессоры, и шины на колеса поставили, и крылья отлакировали, даже фонарь приделали.
— У нас? В мастерских? — не поверила Клаша.
— А где же. Все видели — заказ с улицы, а молчали. Как же! Рабочая солидарность! Ребята — звери. Саша Черепанов в том числе. Всю ночь, до зари вкалывают, спать не ложатся. Потому и прозвали «Заре навстречу». А вот поди ты, шестеренки запороли. Не тот диаметр… А я им сто восемьдесят рублей отвалил.
— Что же теперь делать, Степа?
— А что делать? Через неделю триста рублей не верну — суд. Давай, пока Романа нет, комод продадим.
— Да ты что! Вовсе рехнулся!
Комод, о котором шла речь, был единственным украшением продолговатой комнаты Платоновых.
Он представлял собой старинное сооружение из пяти огромных ящиков орехового дерева, украшенное бронзовыми узорами и выгнутое по фасаду, как бок гитары. Внутри ящики пахли миндалем.
Стоял комод у продольной стены, там же, где у прежних владельцев, упирался в дощатый пол приплюснутыми львиными лапами. В нем хранилось все имущество, нажитое Платоновыми: платья, кожаные брюки, посуда, крупа, постельное белье, похвальные грамоты и варенье. Нижний ящик занимали книги и обувь.
Для Мити комод был таким же привычным членом семьи, как папа и мама; а мама, стирая по утрам пыль с узоров, разговаривала с комодом ласково, по-деревенски, будто то был не комод, а буренка.
Словом, тяжелый комод так прочно прижился в комнате, что его не пытались сдвинуть, даже когда перекрашивали пол.
— Нет, — сказала Клаша Скавронову. — Нет и нет. Как помру, продавайте. А пока жива, не дам. — Она бросила на стол сверток сатина. — Бери материал назад и уноси с глаз долой.
— А остальное как же?
— За остальное мы не отвечаем.
— Извини-подвинься. Роман отвечает за регуляторы и за покраску. В евоном цеху делали.
— Вот и получай с Романа!
— А где он, твой Роман?
— Я вот он! — послышалось, как в театре. Роман Гаврилович вошел, худой, бородатый, с красными от бессонницы глазами. Правая рука его висела на марлевой петле.
— Ромка! — Клаша повисла у него на шее и зарыдала горько и счастливо на всю квартиру.
— Ладно тебе. Дай поцелую. Да ты мокрая вся. Полно реветь. Собери что-нибудь пожевать. Митька где? В школе? Вот ему пустые гильзы от нагана. Здорово, свояк.
Роман Гаврилович сел за стол и, не обращая никакого внимания на сатин, съел весь хлеб, выкупленный по Клашиной карточке и по Митиной, и прикончил всю колбасу, выданную на неделю.
— Как съездил? — спросил Скавронов.
— Весело! — ответил Роман. — Как на войне. Народ чумной. Денег много, а куплять нечего. — Он шлепнул по сатиновому свертку. — За такую штуку мильон дадут… А как вы тут?
— У нас, видишь, беда. Заждался я тебя. Не знаю, что и делать. Фармазон товар не берет. И аванс не отдает — пятьдесят рублей.
— Какой фармазон?
— Тот самый. Который собирать керосинки должен да в магазин сдавать. Шестеренки, говорит, не такие.
— А какие ему надо?
— Меньше диаметр надо. Завышен диаметр. Твои ребята половину сдали и переделывать не желают… Принес кожуха — он и кожуха не берет. Плохо, мол, покрасили. Халтура. Стукнешь — краска отлетает. Вместе со ржавчиной. Да! Совсем забыл! — Скавронов косолапо зашагал по комнате. — Проводник забайкальский мусковит представил. Триста штук. Послезавтрова прибывает — и ему тридцатку надо несть! Ты, Роман, меня знаешь, я человек простой. На суде спросят, расколюсь. Мне деваться некуда. И про забайкальского проводника открою, и про артель «Заре навстречу», и про тебя, все как есть расскажу. От чистой души хотел людям помочь, а вы меня все как один подвели… Не выручишь, я вас тоже выручать не сумею. Первым делом триста рублей надо вернуть. И проводнику тридцатку. Давай выручай… Да ты слышишь?
Роман Гаврилович спал, положив голову возле тарелки, спал чугунным, похожим на обморок сном.
— Давай-ка мы его разуем да на кровать положим, — предложил Скавронов.
— Нельзя его, Степа, на кровать. По нему вошки бегают.