А мама с каждым шагом становилась все более непохожей на себя. Она то торопилась, то останавливалась, прислушивалась и все время требовала, чтобы Митя бросил поводок.
— Что ты, мама? — удивлялся Митя. — Что значит — брось? Это же мясо! Почти что пуд парной баранины. Это все равно что пачку денег в реку бросить. Да ты что!
— А я говорю, брось, — шепнула она сквозь зубы. — Поезд упустим. И не ори на всю реку.
— Интересно, как это мы можем упустить поезд? Как ты не понимаешь: дядя Иван обещал подъехать в семнадцать двадцать по московскому времени. Так? А земля кружится навстречу солнцу. Поэтому в нашей точке земного шара будет на два часа больше. Девятнадцать двадцать. Ты бы, чем ругаться, сорвала бы лозинку да постегивала бы его. А я бы тянул.
— Вот я сейчас тебя самого стегану. Денег у него пачка, земля у него кружится! Тебе что сказано!
И она хлестнула его по руке, державшей поводок, два раза злобно и отчаянно. Это были первые удары, которые нанесла ему всегда добрая, уступчивая мать.
Митя до того изумился, что выпустил поводок. А она пошла быстро, почти побежала. Не хотела, чтобы он увидел, как заплакала.
Только теперь Митя начал понимать, что над ними нависает беда. Он понимал, что они остались ни с чем, попусту потеряли день, потеряли дорогой материал, потеряли барашка. Но все это были пустяки по сравнению с бедой, от которой убегала мама. Хоть и страшно, а надо признаться: беду эту накликал он, Митя. Он и прежде чуял что-то неладное: как-то слишком внимательно слушал усатый, как-то странно глядела хозяйка…
Мама прибавляла шаг. Почти бежала. Он схватил ее за руку.
— Мама… Мамочка…
Позади послышалось громкое блеяние. Поглядели — за ними, как собака, скакал барашек. Скакал и орал благим матом.
— Этого еще не хватало, — всплеснула руками Клаша. — Цыц!
Нервно оглядываясь, она стала чесать его за ухом. Барашек поймал Клашины пальцы шершавыми губами и стал сосать.
— Осподи! — сказала Клаша. — Есть хочет. Что же мне с вами делать?
— Вот они где! — донеслось сверху.
С обрыва, сидя на коне, глядел на них Ягорыч и показывал вниз берданкой. К нему подъехали два верховых, посовещались и ударили наметом в ту сторону, куда направлялись Клаша и Митя.
Солнце садилось. Вокруг царила тишина. В холодной тени лицо Клаши казалось белым, как бумага.
— Что ты, мам? — Митя тревожно поглядел на нее. — Что ты… Они же уехали.
— Ничего. Не бойся, сынок. — Клаша опустила крылья его ушанки и крепко завязала узел под подбородком. — С тобой ничего не сделают. Не посмеют. Если кто станет допрашивать про отца, фамилию или службу, или откуда сами, молчи. Молчи, как зарезанный.
— Да они уехали. Что ты!
— Слушай внимательно. Станут допрашивать, говори, ничего, мол, не знаю. Вот она, мамка. С ней и разбирайтесь. А я, скажи, ничего не знаю, мне двенадцати лет нету… Если что, в матрасе у меня в головах шестьдесят рублей зашито.
Из-за мыска, поросшего лозняком, вывернулись два всадника и стали приближаться внатруску. Лохматые киргизские лошади, заляпанные по брюхо грязью, тянулись к воде. Всадники, сидевшие охлюпкой, подгоняли их ударами каблуков.
Подъехали. Спешились. Кругломордый старик с жиденькой бороденкой ловко спрыгнул на песок, сдержанно поздоровался. Был он в латаном жилете и в рыжих самодельных сапогах. Широкий нос его торчал кверху так, что были видны большие круглые черные ноздри. Второй, толстогубый, с мутными, разбавленными самогоном глазами, казался в сравнении с крутоплечим стариком хлипким, болезненным. Он пузом сполз с неоседланной лошади и встал, уцепившись за гриву.
— Куда, родительница, путь держим? — ласково обратился старик к Клаше.
— На станцию, батюшка, — противным, монашеским голосом заприпевала Клаша. — Барашка выменяли, на станцию спешим… Вот он, барашек.
— Да ты нас не боись. Мы не большевики-меньшевики. Мы в бога веруем.
— Да чего бояться, — подхватила Клаша тем же притворным голосом. — Не лес. Кругом люди. Шумнешь, народ сбежится.
«И правда, — подумал Митя. — Ничего при них не видно — ни топоров, ни палок».
— Что говорить, — старик усмехнулся, оскалился, и Мите казалось, что он готовится плакать. — По реке далеко слыхать. Ты, родительница, не серчай на нас, дураков. Вопрос у нас к тебе есть.
— А что за вопрос?
— Вопрос серьезный, — он вздохнул, огорчаясь, что приходится задавать серьезные вопросы. — Поскольку мы живем в потемках, а ты, родительница, городская, ученая, ты нам его и разреши.
— Какое у меня ученье, батюшка! Три года училась. Дроби не знаю. Да и недосуг. Поезд уедет, а мы с барашком куда денемся?
— Вопрос серьезный. Про смычку города с деревней.
Клаша мельком глянула на Митю: «Держись, сынок. Мужик-то, видать, придурковат. Держись».
Митя оглянулся. Широкая река будто остановилась. Заляпанная по брюхо лошадь целовала воду. Далеко-далеко прогудел паровоз.
— Правда ваша, батюшка, вопрос серьезный, — проговорила Клаша обычным голосом. — Такого вопроса мне не осилить. Про это доклады читают, а я и газеты путем читать не могу. Мне бы как моих мужиков прокормить.
— А ты все ж таки заслушай вопрос. Тогда видать будет, осилишь или не осилишь. Я тебе ладком изложу. Как в сказке. Было у меня трое сынов. Старший сложил голову за царя и отечество в Галиции, повесил на мою шею сноху Анастасию да двух мальцов. Это, значит, старший. Второго прошлый год взяли за агитацию. Вместе с бабой. Обожди. Я не возражаю. Лишенец — он и есть лишенец. Туды ему и дорога. А от них четверо пацанов осталось. Вырастут, тоже будут лишенцы, а до той поры кормить-то их как-никак надо? Надо. Это второй. А младший — вот он. Федька. И мужик и баба: и сапоги тачает, и козу доит. — Федька, не отпуская гриву лошади, стоял вертикально и слушал внимательно. — Жены у него сроду не было, а дочка народилась. Во какой шустрый! Я ему добровольно сношку Анастасию уступил, а у ней своих двое. Давай-ка сочти. Своих двое, да четыре от лишенца, да Федькин. Федька, привяжи барашка, чтобы не убег… У тебя небось один?
— Один, батюшка.
— Вишь, как хорошо. И супруг кажные две недели деньги домой носит. Так ведь?
— Как все.
— Тогда тебе нас не понять.
— А что понимать-то?
— А то понимать, родительница, что нам, дуракам, теперя без Насти-покойницы, царствие ей небесное, с семью ребятишками существовать невозможно.
— А при чем здесь смычка? — спросила Клаша, бледнея.
— А при том здесь смычка, что ваш супруг некрасиво поступает. За что он Настю смертью казнил?
— Никого мой муж не казнил! — Клаша дрожала с головы до ног. — У него рабочая специальность. Токарь. И в палачи он сроду не нанимался!
— Некрасиво поступил, ах, некрасиво… — тянул старик. — Такая была сношка, — старик оскалил зубы. — Покров на носу, а оне босые бегают. Что нам делать? Пущай приедет и разъяснит, по одному их душить или всех скопом.
— Повторяю, — сжимая кулаки, чеканила Клаша. — Никого мой муж не казнил! Нe срамите!
— А ну, сынок, подойди-ка, — поманил старик Митю. — Про красный обоз ты хвастал?
— Ничего он не хвастал! — Клаша оттащила Митю за шиворот в сторону. — Откуда он знает? Не было его там!
— Его не было, а батька евоный был. Товарищ Платонов вроде фамилия?
— Коли Платонова знаете, так Платонова и спрашивайте. Приезжайте в город и спрашивайте. Пошли, Митя!
Старик дернул уздечку и загородил дорогу лошадью.
— Серчай, родительница, не серчай, а завтрашний день ехать нам не с руки. Престол. Может, сегодня в ночь обернемся? Федька, ты как? Нет, не управимся. Вот бы товарищ Платонов лично сам бы к нам припожаловал. Складней было бы. Да куда там. Человек занятой. Погнушается.
— Почему погнушается?: — оживилась Клаша. — Приедет. Он человек легкий, общительный. Обязательно приедет. Правда, Митя?
— А чего, — Митя понял, что мама водит за нос старого чурбана. — Ему ничего не составляет. У него провизионка даровая по всей дороге.