— Так чего ты хотел прийти сегодня?
— Заявление подписать, Федор Павлович. Увольняюсь.
— Для начала — ничего, — опешил Федор Павлович. — Сам придумал или кто подсказал?
— Да вы не так меня поняли, Федор Павлович. Я вовсе не по каким-то соображениям. Мне до армии три месяца осталось, отдохнуть хочу.
— Устал? — сочувственно спросил Федор Павлович.
— Не то чтобы устал, а просто, как бы вам сказать, ну, сами понимаете, армия все-таки, ну, надо немного отдохнуть.
— Ага, понимаю. Пахать на тебе будут в армии. И сейчас на тебе воду возят. На курорт съезди, в Анапу или Мацесту.
От неожиданного поворота разговора Вася даже перестал натягивать на широкие плечи тугой спортивный свитер.
— Какая там Анапа, Федор Павлович, тут бы чего-нибудь попроще: в кино сбегать лишний раз, магнитофон послушать. Утром проснешься, и никуда не надо бежать. Я уже не помню, когда так было.
— Сам вижу, Вася, как утомился ты от многолетнего тяжелого труда. Что и говорить, Вася… Но шутки в сторону, у меня нет времени заниматься болтовней. Послушай совет старого человека, милый друг Василий. Между прочим, мой младший сын старше тебя годков на семь. Так вот что я тебе посоветую: убери-ка свое заявление, а лучше всего — порви и никому не рассказывай. Погляди в окно и сообрази — лето сейчас. Через пару недель ты уедешь на уборку урожая. Заработок у тебя не ахти какой, из хрусталя не питаешься. И мать у тебя в лесоцехе работает. Тоже не очень, чтоб шибко, получает. А в сельских краях ты сможешь хорошо подзаработать. Второе — в армию уходишь, мать остается. Вдруг у нее возникнут какие трудности, потолок, допустим, обвалится. Она ко мне — р-раз, Федор Павлович, вроде того, помоги, потому как сын находится в рядах Советской Армии. А ушел ты от меня — значит, пока ты служишь, я отвечаю за твою родительницу. А в другом случае я могу руками развести — извините-простите, мне до вашего потолка нет никакого дела, он мне, извините, до лампочки. Усек? Дальше — лучше. Отслужил ты в армии, приходишь ко мне, говоришь: дядя Федя, я у тебя работал, ты меня знаешь, принимай. Я, конечно, приму, но хорошую машину гарантировать не могу: а вдруг тебе через месяц опять отдохнуть захочется. И о денежной помощи речи быть не может. И с квартирой опять все заново. А эта комнатка вас не устраивает, сам вижу. А теперь подумай и решай. Кстати, для тебя сегодня есть хорошая работенка. Универсалом будешь сегодня, на двух машинах. Ты давай приводи себя в порядок, быстренько завтракай, а я тебя подожду в машине.
Первые дни на новом месте заваривались круто.
Сказал одному:
— Отвезешь снабженца на мебельную фабрику.
А тот ответил:
— А на кой хрен? Чего он там забыл?
— Да как ты разговариваешь?
— Ах ты, девять на двенадцать, не нравится… Вот сам и вези, если хочешь. А у меня искры нет — в баллон ушла.
Посыпались, естественно, увольнения. Гараж перешел на осадное положение.
Но это было месяц назад. Казалось бы, сколько воды утекло с тех пор.
Сегодня все складывалось хорошо. Сложные задачи решались быстро, так что у непосвященного могло создаться впечатление, будто они сами решались. И Федор Павлович уже начинал подумывать, что зря хорошее утреннее настроение нарушалось непонятной тревогой. То ему, видишь ли, кажется, что он не на своем месте, то, понимаешь ли, не так относятся к нему люди — булыжники за пазухой носят. Уж не сходить ли к врачу, чтобы он прописал успокаивающие таблетки элениум.
Это же всем ясно: если коллектив небольшой да еще если он налаживает дисциплину, то там все превращаются в яркие индивидуальности и каждый желает рассчитывать на место в десятке сильнейших.
Так рассуждал Федор Павлович и сам понимал — правильно рассуждает. И все-таки полного спокойствия не было. Тихо-тихо, но оно шевелилось внутри, беспокойство, и не проходило. И чтобы окончательно очистить душу от подозрений, Федор Павлович решил поговорить со своей братвой начистоту. Благо времени прошло достаточно и теперь есть что сказать.
Так, поближе к обеду, он пригласил в бытовку весь имевшийся в наличии немногочисленный состав.
Кто сел на скамейки, кто-то остался стоять. Которые были у самой двери, курили папиросы. Словно чего-то опасаясь, они прятали огонь в рукав.
Федор Павлович тоже курил, и взгляд его проходил над головами собравшихся и упирался в неровную линию, в которую сходились потолок и стена. Шоферы на начальника тоже не очень-то смотрели. У них было о чем поговорить друг с другом. Их фразы и слова, переплетаясь, превращались в легкое гудение.
Федор Павлович затушил папиросу в консервной банке и встал.
И сразу в комнате наступила тишина.
— Мне тут много говорить нечего, — начал Федор Павлович, незаметно для себя, но сильно распаляясь изнутри. — Все тут много кой-чего видят… Тут вы думаете: ага, мы особая шоферская кость, а он черт его знает что… Так я вам скажу: я вашу кость знаю и понимаю, я сам из этой кости. И если надобность возникнет, каждому утру сопли по нашему шоферскому делу.
Федор Павлович сделал глубокий вдох. Лица у всех вытянулись, все ждали, куда повернет старшой.
— Душою чувствую: вы недовольны новыми порядками, — продолжал он. — Я тоже недоволен. Дело каждого личное, как относиться к работе. Не нравится она — меняйте. Кто против этого пойдет? Скажут мне, допустим: Павлыч, хочу менять работу, надоело. И я отвечу: давно пора. Не за-думы-ва-ясь! А уж коли остался, держи себя на высоте. Пусть роба пропылилась, в маслах вся, бензином несет, но под ней должна быть чистая душа и спокойная совесть. Во-от! У меня все! Остальное разбирайте сами.
Федор Павлович сел и опять глубоко вздохнул. И достал из нагрудного кармана папиросу.
Народ помолчал немного, обдумывая сказанное. Предупреждение относилось ко всем в одинаковой степени, и каждый почувствовал себя обиженным. И загудел народ, и гораздо громче прежнего. Из общего шума до Федора Павловича дошел только общий смысл: а ты вот сделай условия, тогда и спрашивай.
Но вот встал водитель служебного автобуса Евсей Евсеевич Шишкин, которого за тяжелые морщины, покрытые седой щетиной, за сухую скрюченную фигуру звали дедом Евсеем. Между прочим, с недавних пор у деда Евсея появились удивительно белые зубы. Работал он здесь с незапамятных времен, и половина города доводилась ему родней.
— Ты, Павлыч, молодой у нас, а горячий. Прямо военную диктатуру насаждаешь. Куда это годится? Все как-то жили чин чинарем, никому не мешали, а вот на тебе — замутил.
— Чего замутил? Ка-ак? — привстал со своего места Федор Павлович. — Это что же выходит, наводить порядок — значит воду мутить? Ты, дед, не на ту мельницу воду льешь.
— А ты не на ту железку жмешь. Потом, какой я тебе дед? Тоже мне — внучек. Люди бегут, подумай над этим. — И Евсей Евсеевич так сверкнул челюстью, что Федор Павлович зажмурился и тряхнул головой.
Люди загудели опять. Многие стали выкрикивать свои обиды. И нового не было ничего…
Федор Павлович вглядывался в лица, оживленные злостью, и чувствовал, как тупеет с каждой минутой. Он поймал себя на мысли, что не может понять — чего хочет этот народ? Не может быть, чтобы на первое место вышли мелочи: чуть-чуть свободы, чуть-чуть поработать налево, возможность послать его, начальника, куда-нибудь подальше, если он будет мешать советами.
Но это же ерунда!
А по большому счету? А по самой глубине? Вот здесь-то и не понимал ничего Федор Павлович. Он не видел этой глубины. И по сему поводу возник резонный вопрос: а не перестал ли сам быть рабочим? Может, у тебя уже другая кость? И если вдруг это так, надо немедленно оставлять рассохшийся, скрипучий стул заведующего — и бегом за баранку. И никуда в жизни больше не рыпаться. Значит, природа, когда создавала тебя, допустила ошибку, лишила важных человеческих качеств. Ты не можешь вести. За тобой не идут.
Но именно непонимание самой-самой основы кипящих в комнате страстей поддерживало боевой дух Федора Павловича. Оставалась надежда, что, может быть, прав он, а не они. Но правду своей правды надо уметь доказать.