— А почему его посадили?
— Так… Очень много стал знать о себе. Работал в клубе, сначала баянистом, а потом стал руководить хором. Когда баянистом — куда ни шло. А связался с хором, как подменили человека, только и слышишь: да их у меня… да я их… Он вообразил себя гением. А это слишком…
Если бы полустанок утопал в метели или же заливался злым осенним дождем, тогда, вполне возможно, и настроение Ковылкина было бы под стать погоде, но сейчас душа его была спокойна и умиротворена. Всем хотелось добра и тому парню тоже. Жалко было того парня, гения.
— Может, еще все наладится. Жизнь штука загогулистая.
— С ним? Никогда! Простить себе не могу слезы, пролитые здесь.
— Вы ездили на свидания?
— Ездила, но туда не ходила. Приеду, и тяжесть на душе — ногой не ступить. Знаю, что надо, но вот… Ночь просижу на станции, а утром обратно. Великолепно, да? — И она снова засмеялась сухо и надменно; так смеются несчастные женщины, когда захмелеют и если их когда обидят, а они захотят показать себя сильными, стоящими над житейской суетой.
— А уехать не пытались? Чтобы сразу груз прошлого с плеч долой?
— Не выход, — покачала она головой. — Тут жить-то осталось.
Ковылкину показалось: кокетничает молодая женщина. Есть у человека такое в крови, когда он полон сил и здоровья. Поэтому и сказал Ковылкин с глубоким убеждением:
— Чепуха!
— Дочку ставить на ноги — не чепуха. А тут печень совсем никуда. Скотина. Ногою ведь… Теперь-то я понимаю, почему так запеклась обида. Когда он бил, он думал обо мне, это естественно… Может, самую малость, о себе. А я переживала за него, за себя и еще за дочку. Если убьет, думаю, а как же она без меня?
Вышел в тамбур некто заспанный, на щеке которого отпечаталась пуговица.
— Чего стоим? — спросил он.
Лицо проводницы мигом подобралось.
— Раз стоим — значит надо.
— Чтобы я еще ехал железной дорогой, — пригрозил пассажир и ушел досматривать прерванные сны.
— А вы не наш, — сказала проводница.
— Почему вы так решили?
— Если бы наш, не получилось бы разговора. Не знаю почему, но со своими не получается.
— У вас прекрасный город.
— В общем-то, ничего, жить можно. Только маленький. Если что серьезное — конечно, к вам. Хотя и у вас не всегда повезет. Платье у вас заказала. Отрез осилила и босоножки к нему, точно в тон, золотые. Как у Золушки. Полгода шьют, а я уже скоро босоножки доношу. Знаете как обидно. На себя хоть раз посмотреть, пока молодая.
— А какое ателье?
— В центре.
— Дайте-ка потом адресок, может, чем и помогу, все-таки свой город.
— Ой, — воскликнула проводница. — Правда? Я даже не мечтаю.
— Все нормально, все нормально.
И вот наконец-то состав лязгнул и, набирая скорость, продолжил путь к пункту назначения. Остались позади обелиск, березовая рощица, случайный в судьбе Ковылкина полустанок.
Когда он укладывался спать, одна из девиц неожиданно спросила:
— А вы, простите, не лунатик?
— К сожалению, нет.
— А то был у нас один в команде, проснешься, а он стоит.
Заснул Ковылкин не сразу. Он лежал и думал: а действительно, как помочь проводнице? И женщина достойная, и за родной город обидно. Если бы жил отец, все было бы проще: он попросил бы его пошевелить сферу обслуг своей инвалидской книжкой. А выручить несчастную женщину надо обязательно. Любой ценой, любой ценой. И то и другое прикидывал Ковылкин до тех самых пор, пока не увидел себя, идущего по широкому центральному проспекту. И солнце яркое, и клены шумят на обочине. Он находит нужное ателье. И встречает его на пороге румяная заведующая, и проводит в свой кабинет. А там, словно застывшие водопадики, затаившиеся, ждущие своего мгновения, потоки тканей по стенам. А сама заведующая в длинном парчовом платье. Удивленный Ковылкин опустил взгляд и тут же увидел кончик золотых башмачков. И раздался голос откуда-то из пространства:
— Чего стоим?
И другой голос ему что-то ответил…
О ВЗГЛЯДАХ, ЧАСАХ И ЗМЕЯХ
Виталий заехал в Дом творчества в среду, а в воскресенье к нему обещали нагрянуть гости — Мария Владимировна и Леонид. Хотели еще прийти супруги Запекановы, но позвонили накануне и отказались, сказали, что вот в следующий выходной будут обязательно.
Ладно, сами себя наказали: копченый волжский лещ их дожидаться не будет.
С утра погода обещала… Но уже после завтрака косо пошла снежная крупа. Когда Виталий шел из столовой в коттедж, она шуршала на полушубке; шумели сосны и что-то там вверху, в кронах их, покряхтывало и поскрипывало.
В номере у него было два окна. Одно выходило в глубину двора, там еще сохранялось относительное спокойствие, еще перебегала от дерева к дереву белка в поисках корочки хлеба; другое — на тропинку, по которой он шел. Там уже наметало на асфальт.
Виталий прилег на кровать, и она, деревянная, застонала всеми десятью суставами; сколько, должно быть, испытала старушенция на своем веку. Вот кому бы писать воспоминания, цены бы им не было.
Виталий засунул руки за голову и стал думать, как бы удачней провести здесь отпущенный месяц. То, что работать надо каждый день, тут и разговоров никаких. Но пошел четвертый, а результатов пока — увы… Какое-то беспричинное беспокойство, и никак не дает оно сосредоточиться.
Потом он стал думать о привычном, о том, что в последнее время ему мешает жена. Раньше как-то обходилось, но теперь она помогает сыну-первокласснику готовить домашние задания и кричит на ребенка высоким завывающим голосом, который, как ночь ото дня, отличается от того низкого, грудного, исключительно сердечного, которым она разговаривает по телефону с его знакомыми. Виталий пытался объясниться с ней, но куда там! Она и на него закричала: в других семьях мужики как мужики — и по магазинам бегают, и детей воспитывают, и деньги в дом приносят. Да! Да! И деньги приносят! Ответить было нечего. Эти деньги — сущее бедствие: сколько ни приносишь, все равно не хватает.
Прошлым летом на юге одна старушка, так давно закончившая литературную деятельность, что даже не верилось, что она была, сказала Виталию:
— У вас удивительно обаятельная жена. Хотите, дам совет: никогда никому не говорите, что не можете жить с ней. И уж тем более не судитесь.
— Это еще почему? — Виталий был сбит с толку.
— Потому что в чужих глазах вы всегда будете неправы. Вы даже не представляете, какой чарующий взгляд у вашей жены.
Накануне его отъезда жена сидела возле сына с ремнем. Время от времени сын орал. Виталий вышел из своей комнаты навести порядок и увидел глаза сына — покорно отупевшие. Тот смотрел на мать и пытался угадать ответ, который бы ее удовлетворил. Но промахивался, неспешный по натуре человечек. Увидев отца, сын заревел.
— Ты чего ревешь?! Отца увидел, да? А ну прекрати немедленно!
— Послушай-ка, пятый час без перерыва…
— А это не твое дело! Вот садись сам и занимайся!
Крыть было нечем: как бы Виталий помог сыну? Учили сейчас по-новому, и если помогать, то надо было вникать с первого дня. А где такая возможность? А кто кормить их будет — орущих и плачущих?
Когда они закончили, был вечер, без пяти девять.
— Готовь портфель на завтра и разбирай постель.
— Мама… А вечерняя сказка?
Тело ребенка дернулось и замерло на секунду, руки прижаты к груди, лицо поднято… И этот просящий, умоляющий взгляд, унизительно покорный, преданный, как, наверное, у раба в последнее мгновение перед дарованием свободы — отчаянье и страх: а вдруг откажут.
— Никаких сказок, бестолочь!
В косом свете настольной лампы глаза жены горели, как два кругляша, выпиленных из раковины перловицы.
В принципе можно было бы написать семейную повесть. Плохо ли? Семейная повесть! В наше время это как раз то, что нужно. Хорошо! А кто там будет положительным героем? Кто будет нести заряды тепла и доброты? То-то и оно! Не в нашем характере перекладывать ответственность с широких плеч на хрупкие и нежные.