Но у Леонида возникло более дельное соображение.
— Товарищи, товарищи, — взволнованно заговорил он, как будто бы уже шло это самое собрание или же словно досталось ему подводить черту под студенческим остросоциальным диспутом. — Хотите, поговорю с Олегом Николаевичем? Кандидат наук, почти что доктор. У него должны быть хорошие отношения с вашей фирмой. Он позвонит, и все тут же устроится.
Старички озадаченно посмотрели друг на друга и уткнулись в столешницу. Леонид нетерпеливо ждал, чего там надумают умные головы. В принципе, конечно, хорошо, что нет у них серьезных душевных затрат; ему бы их заботы. Но было страшно неприятно, что так бездарно унижается собственный отец. И кем? Микробом, которого и в микроскоп не разглядишь.
— Нет, не пойдет, — сказал отец. — Как же ты будешь вмешиваться? Я же работаю не один… Что другие подумают?
— Да тебе-то какая разница? Тебя оставят в покое, вот и все. Пусть каждый решает за себя.
— Нет, сынок, так дело не пойдет.
Леонид пожал плечами, и лицо его выражало обиду и даже некоторую злость. Ладно, было бы предложено…
— А я твоего отца понимаю. Тут механика хитрая. Тут или всем, или никому.
— Да дело-то пустяковое.
— А у каждого, батенька мой, свои пустяки.
Тоска зеленая… Кому нужно это нелепое братство? А еще туда же — как жить сегодня, как жить сегодня…
Леонид оставил старичков, пусть себе решают мировые проблемы, если это им так нравится. А лично с него — хватит.
В своем кабинете он разобрал постель, снял с запястья часы.
Снегопад за окном усиливался — крылатые хлопья проносились у самого стекла. Благодать, а не погода… Нет ничего прекрасней безмятежно падающего снега.
Но отчего же так неспокойно на душе? И день сегодня легкий, без лекций; завтра должен сложиться не хуже — библиотечный день. А вот сосет и сосет беспричинная тревога. Корежит и ломает! Будто бы к зубному врачу предстоит идти; будто конкурс в институте приближается, а он еще не отчитался по науке; будто бы опаздывал на свой поезд и уже точно знал, что не успеет… Да что ты будешь делать — никак, рефлексия… А мама учила, мама предупреждала: если хочешь чего-то стоить в жизни, достичь каких-нибудь высот — беги от этих рефлексий как черт от ладана. Не самоедствуй, не копошись в своей душе, не доставляй радость врагам своим.
«Все будет в порядке, — сказал себе Леонид. — Это просто меняется атмосферное давление. Сейчас все себя должны чувствовать плохо. А больше ничего нет и быть не может!»
Леонид лег и включил бра.
С тех пор как умерла мама, двери в комнатах не закрывали, словно таким образом сохраняли ее присутствие. Когда Леонид затих и на полках в углу стали проступать из темноты книги, — разобрались и звуки, на свои и чужие, проникающие сквозь стены и потолок.
На кухне разговаривали погромче обычного. Леонид прислушался. Голоса, как и книги, проступали все явственней. Старички, кажется, закруглялись. И тут Михаил Кузьмич спросил у отца:
— Я у тебя переночую? Уже одиннадцатый, пока доберешься… А там дома вцепятся. Знаешь, батенька мой, как трясти начнут. Начнут трясти и раскачивать. Мда… Чем надежней семья, тем крепче раскачивают… И дольше…
— Понимаю, — ответил на это отец, и Леониду показалось странным, что он не стал переубеждать приятеля. Будто самого трясут. Всегда ведь жил в свое удовольствие, если на работе задержится — никто дома и не заметит.
— Слушай, Кузьмич, — снова начал отец. — Все хочу спросить: а ты в Карпатах бывал?
— А как же, после госпиталя туда направили бендеровский бандитизм ликвидировать.
— А в Будапеште?
— Освобождал.
— А в Кенигсберге?
— В Кенигсберге, батенька мой, в жуткую историю попал. Могу рассказать…
— Погоди, а в Берлине?
— Спрашиваешь, откуда же мы с тобой в госпиталь попали?
— Кузьмич! — судя по поднявшемуся голосу отца, он приготовил главный вопрос. — Кузьмич, а в Москве ты бывал?
Леонид тоже напрягся, ожидая ответа, он, как это говорится, весь ушел в слух. «Так-так, так-так», — что-то подгоняло внутри.
— Нет, ты знаешь, нет. Вот дела-то, а? Не был в Москве… Все времени не нашлось… Да ты подумай!
Леонид закинул руки за голову, зажмурился. Снова охватила его тревога, самая настоящая жалость к себе, даже в носу защекотало. Так чего же это вы, милые, прошедшие полмира… Так чего же это вы?.. А чего — он и сам не знал. Удивительно ненормальное состояние души…
ТАКСЕНОК
Наконец, к исходу месяца, душа Андрея Ивановича затосковала, все вокруг стало не то чтобы раздражать, а как бы настойчиво подчеркивать — лучшее, что могло быть, уже было и больше не повторится. Стыдно становилось Андрею Ивановичу своих седеющих волос, одиночества, комнатки в коммунальной квартире, умения держаться на людях с достоинством… И тогда он звонил одиннадцатилетнему сыну, который жил на другом конце города.
И сейчас Витя его сразу узнал.
— Папа, здравствуй.
— Здравствуй, маленький. Как живешь?
— Хорошо.
— Учишься?..
— Хорошо.
— Никто не обижает?
— Никто. Папа, а когда ты к нам приедешь?
— Да вот, маленький, выберусь как-нибудь. Только чуть-чуть освобожусь, так и приеду. У тебя фломастеры есть?
— Есть. Ты с мамой поговорить хочешь?
— Ну зачем это с мамой, — мгновенно вскипел Андрей Иванович. — Я же тебе звоню. Мы с тобой…
Но трубку уже выхватила бывшая жена Марина.
— Ты чего это, как я поняла, не приедешь?
— А тебе-то чего!
— Мне? Не обольщайся! Танечка проездом на два дня. Танечку ты не хотел бы увидеть?
Андрей Иванович растерялся: дочка жила в другом городе у бывшей тещи.
— Два дня, говоришь?
— Два. То есть сегодня и завтра. Если хочешь увидеть, то лучше сегодня.
Андрей Иванович стал лихорадочно прикидывать время. Сейчас было утро, за окном шел снег, и видневшаяся улица бела и пустынна. Воскресенье потому что. И столько напланировано на этот несчастный выходной…
Марина его молчание поняла по-своему, наверняка подумала, что он ищет повод увильнуть.
— Танечку ты не узнаешь, такая большая стала… И очень своеобразная. Вся в себе, а это ужасно.
И Андрею Ивановичу показалось, что бывшая жена хихикнула, и он тут же представил ее лицо, как, обнажая роскошные зубы, приподнимается верхняя губа, на которой сразу становится заметным загадочное утолщение, всеми принимаемое за давний шрамик, — и поморщился.
— В семь часов буду, — и непонятно для чего уточнил по-военному: — В девятнадцать ноль-ноль.
Огромен город, в котором жил Андрей Иванович, и ехать ему было с одной окраины на окраину противоположную. Из трамвая он пересаживался в автобус, из автобуса в троллейбус, уйма времени уходила у него всегда на эту поездку. Но и то правда: все-таки это случалось не каждый день и даже не каждую неделю. Много было тому причин. И уставал: работа почище насоса выкачивала силы, и здоровье, как постепенно выяснялось, далеко не железное. Не вскочишь уже и не побежишь… А потом вот еще что: Андрей Иванович, как большинство одиноких мужчин, непоколебимо верил: дети, воспитанные под другой крышей, уже не твои, в их головы не вобьешь свои главные мысли, и дела твоего они не продолжат.
Так и утекало время в песок. Но в какой-то момент вдруг накатывала невозможная тоска, и так тревожно делалось на душе, словно пришла пора подводить итоги, а подводить-то нечего.
И вот в какой-нибудь такой день Андрей Иванович звонил сыну.
На этот раз транспорт складывался на редкость удачно: Андрей Иванович только и успевал добегать до остановок да запрыгивать в салоны; катил Андрей Иванович прямо-таки экспрессом по городу, и все на зеленый свет. Вот и вышло, что приехал он минут на тридцать раньше обещанного. По бетонным плитам, уложенным вместо асфальта, он прошел сквозь густую заросль берез, удивительный клочок дикой, никем не тронутой природы. Проходя здесь, он всегда думал: не тронули только потому, что деревья тесно прижались друг к другу, как это делают люди в минуты смертельной опасности и, бывает, выживают.