Наташа пискнула, протестуя, или ей показалось, что она пискнула.
— Я слышал, — сказал Толя, — к тебе какой-то другой привязался. Совсем ни к чему.
— Ну, знаешь, это тебя не касается.
— Касается, — сказал Толя, — самым прямым образом касается. Ты вот что — не суетись, сядь-ка к столу, давай поговорим.
Толя снял пиджак, повесил его на гвоздик у двери, как он это делал всегда.
Наташа села покорно к столу, и не проходило ее оцепенение, и продолжало бешено биться сердце…
Когда в оговоренный час задребезжал звонок, сообщая о приходе Миши, дверь открыл Анатолий.
Миша целую минуту оторопело смотрел в жесткие глаза молодого человека, потом, заливаясь краснотой, хихикнул, погладил свою седеющую челку.
— Извините, пожалуйста, — сказал он. — Я тут мандаринчиков принес.
ШАР ГОЛУБОЙ
Автобус притормозил на моем перекрестке. Я крикнул всем: «Счастливо оставаться!» и выпрыгнул на асфальт. Неожиданно вместе со мной выпрыгнул художник Слепцов. Я видел его картины в музее, но лично мы знакомы не были. И в этой дурацкой поездке — обязательная экскурсия творческого актива на пригородную свиноферму — тоже не познакомились. В Слепцова бульдожьей хваткой вцепился наш известный поэт, наверное, просил что-нибудь выделить для своей новой квартиры.
Слепцов был хорошо известен, и не только в области, поэтому, я полагал, жить он должен в центре, где особенно красочны витрины магазинов, от уличного людского потока веет большей интеллигентностью; и, самое главное, рядом Волга, вдохновительница всех работ Слепцова. Уж если не ему жить в центре, то кому же?
Но, оказывается, нет! Никакого центра. Мы были соседями, и наши блочные пятиэтажки образца пятидесятых годов скрывались за широкими спинами юных двенадцатиэтажных.
И вот мы оказались лицом к лицу, стояли в одной луже, образованной поливальной машиной, и говорили друг другу хорошие слова.
Никита Иванович, это я понял сразу же, домой не спешил, и я предложил зайти ко мне.
— Ну вот еще! Последнее дело сидеть в квартире. Надо либо гулять, либо работать. Впрочем, если хотите, у меня мастерская рядом.
Заметив мое удивление — все мастерские, насколько я знал, опять же были в центре, в красивом желтом доме с лепными украшениями, большими окнами — пояснил:
— На чердаке соседнего дома. Сам построил к даже справку получил. Разрешающую. Так-то!
Странным голосом сказал он об этом, непонятным — то ли торжествующим, то ли злорадным. Взглянул на его лицо, оно было непроницаемым; глубокая складка на щеке, плотно сжатые губы, голубые глаза, зоркие, и почему-то такое ощущение — немигающие.
Говорил Слепцов неторопливо. Создавалось впечатление: либо он с таким трудом подбирает слова, или же припоминает готовый, множество раз продуманный текст.
Слепцов шел шага на три впереди. Несмотря на установившиеся ясные дни и распрекрасные обещания синоптиков, он был в сапогах, толстом пиджаке. На голове шапочка с большим козырьком, такие носят на пляже, но у Слепцова она была сшита из брезента. Такую добротную вещь можно передавать по наследству. В руках у него была жесткая папка с тесемками. На протяжении всей экскурсии Никита Иванович все рисовал и рисовал, наверное, подряд, что попадалось на глаза. Это выглядело даже нарочитым: будто бы преподает окружающим трудолюбие и прилежание.
Судьба Слепцова складывалась нелегко. Всякие ходили слухи. И в общих чертах это выглядело так: много лет тому назад накатила на город волна молодых художников. Они были хорошо образованы, учились в Москве да Ленинграде. И каждый из них искал: кто свой цвет, кто свою неповторимую линию. Все усложняли и усложняли они форму и свой взгляд на простые вещи и достигли в этом деле такой глубины, что глаза у них в споре загорались фосфором.
А Слепцов писал пейзажи, тихие речные заводи, где к самой воде подходили могучие дубы, в тени их на плоской гальке сушили свои бока смоленые рыбацкие лодки. И низкое небо влажной синевы, и рабочие суда, словно острова, возникающие из водной пучины, и Жигулевские горы, и Молодецкий курган — на крутой вершине его думал свою думу Степан Разин. И каково же было тридцатилетнему Слепцову в окружении нетерпеливых юных максималистов? Представляю, как им немедленно хотелось мировой известности, какая уверенность была в их словах, какая вера, что к ним прислушиваются, мотая на ус, все пять континентов. А над Слепцовым открыто смеялись, обзывали передвижником. Тогда Слепцов обиделся и обменял квартиру на Москву. И сразу все стали гордиться тут, что жил среди них известный земляк.
Мы поднялись на верхотуру и остановились перед лестничной решеткой во всю стену, она напоминала тюремную из итальянского кино. Замок на двери — словно сплюснутая двухпудовка. Слепцов пошевелил его, он сам и открылся.
— Замки от хороших людей.
— И решетку сами мастерили?
— Нет, решетка родная.
А мастерская как мастерская, говоря языком канцеляриста: выполненная уже на базе ранее имевшегося помещения. Может, архитектор планировал здесь танцевальный зал? Охочи в свое время были мы до всяких экспериментов. В мастерской было душно, в центре какие-то тюки, ящики, старое тряпье. Сразу понималось — духота тут установилась неистребимая, просто невозможно проветрить столь захламленное помещение.
— Такое ощущение, будто вы здесь хозяин временный.
— Возможно. Хотелось бы так думать. Много за свою жизнь совершил неразумного, и самое неразумное, как все больше понимаю, возвращение в родные края. Звучит?
— Звучит.
— И обменялся-то, дурак, удачно. Двухкомнатная квартира неподалеку от ВДНХ. Арендовал помещение под мастерскую. И жизнь-то началась удивительная, необычная спрессованная жизнь. С новыми товарищами было легко: с ними делить было нечего, у них у самих все спрессованно, и хоть разные все они, но друг друга признавали и к труду относились уважительно. Чего-то, конечно, добился. Два моих пейзажа купила Третьяковка. Тоже, кстати, звучит, не зря, выходит, небо коптил. Н-нда… Иногда первые и в общем-то к делу не относящиеся впечатления оставались в душе самыми сильными и, поверите ли, — единственными. И не те даже, когда взяла работы Третьяковка, а когда первый раз ступил на платформу Казанского вокзала хозяином. Увидел башенку с часами и вдруг понял: каждый день могу приходить и смотреть. И тщеславие растеклось теплой лужицей: где теперь нахожусь? А нахожусь-то в самом центре. Все круги теперь от меня расходятся. Все вокруг начинается от меня. Понимаете? Башенка с часами! Фантастика.
Слепцов пододвинул мне табурет, обмахнул его жесткой от засохшей краски тряпкой.
— Вот хозяин, гостя не посадил. Садитесь, устанете стоять.
Тут я и подумал: вечер пройдет по обычной схеме. Начнется бесконечный разговор о смысле жизни, об искусстве, которое стремится материализовать сей мираж. Но неожиданно Слепцов перевел на другое.
— Вы верите в чудеса?
— Смотря в какие. В Василису Прекрасную не верю, Кащея Бессмертного допускаю, но сугубо символически.
— А внеземной разум признаете?
— Признаю. Даже видел, как что-то летает. Это что-то два года назад зависло над редакцией газеты. Все выбежали на улицу, и я вместе с ними. Сомнений, конечно, быть не могло — и не облако это, и не мираж, и не чей-нибудь силуэт. Редактор потом узнавал, в чем дело, и ему сказали, что по недосмотру сборщика улетела с конвейера какая-то деталь. Вот она, наверное, и была.
— А вы как себя чувствовали потом?
— Тревожно.
— Точно! Точно! А у вас есть такое ощущение, что все вокруг нас имеет разум? Допустим, мы смотрим на предмет, а он тоже смотрит на нас и думает. Вот этот гвоздь хотя бы.
— Знаете, Никита Иванович, все это страшно. Одинокому человеку невыносимо. Лучше бы и не знать.
— Но возможно? Вы допускаете, что возможно?
А что мы знаем? И чего только не допускаем… Сегодня разрушаются некоторые, казалось бы, незыблемые истины, превращаются в пыль. Я посмотрел на гвоздь, и мне показалось — он согласно качнулся.