Ну насчет культуры Ковылкин кое-что знает…
А когда, наконец, разобрались по вагонам, Ковылкин почувствовал: не остыл еще вагон от прежнего рейса, пахло в купе, несмотря на приспущенное окно, распаренной синтетической обивкой, разогретой пылью. Что поделаешь, неистребимый аромат местного поезда!
Следом вошедшие две девушки бросили на полки спортивные сумки и ракетки в чехлах.
— Какой вонизм, — сказала одна.
— Элементарно, — ответила другая.
Третью полку занял мужчина с крупным вытянутым лицом. На каждое свое движение он направлял в сторону Ковылкина: «Простите, пожалуйста. Простите, пожалуйста». Умрешь со скуки!
Время до отправления еще было, и Ковылкин пошел покурить. Проводница мельком взглянула на него: кто бы это вышел, свой или чужой? — и повернулась к ветру спиной. Значит, спиной и к Ковылкину. И это его отчего-то сильно задело.
Он стал ходить около вагона, покуривать, бросать на проводницу внезапные и, как ему казалось, пронзительные взгляды. Они, как тайно надеялся Ковылкин, должны были встревожить проводницу. Должны… Но, увы, отскакивали они от нее, не причиняя никакого душевного ущерба. Тогда он подошел и спросил:
— А с бельишком как? С постельным?
Проводница удивленно посмотрела на него.
— С постельным бельишком хорошо. А что вас волнует?
— Когда сюда ехал, бельишка не хватило. Это ужас какой-то, на весь вагон всего четыре комплекта. Пока я в тамбуре курил, мне и не досталось.
Проводница не ответила и стала смотреть в сторону.
— Но я все материалы собрал. — Ковылкин достал из заднего брючного кармана бумажку. — Вот тут у меня: старший контролер Веремей Николай Семенович. Вам ничего не говорит эта фамилия?
Проводница промолчала, но смотрела уже на Ковылкина.
— Есть у меня и начальник поезда — Лунева.
Взгляд проводницы сделался высокомерным.
— А вы, собственно, кто?
— Вы не так меня поняли. Я не жалобщик. Просто хотел написать в редакцию, чтобы как-то помочь вам. Вы же не виноваты, раз не хватает постелей. Мы, пассажиры, на вас кричим, а вы здесь ни при чем.
— Тут многие писали, — философским тоном, и не очень-то любезным, сказала на это проводница. — Писали, писали, только толку от этих писаний.
И снова Ковылкин, покуривая сигарету, стал ходить вдоль вагона, а проводница опять повернулась к ветру спиной. Но теперь Ковылкин чувствовал: завязалось между ними нечто, нечто этакое… И они теперь не посторонние друг другу.
Едва тронулся поезд — девицы пошли в ресторан, а к товарищу, который все извинялся, откуда-то прибежал мальчик.
— Давай поихраем, — сказал он, припадая на букву «г».
— Давай.
Мальчик сел рядом и постучал кулачком по голове мужчины.
— Тук-тук! Хозяин дома?
— Дома!
— Хармонь хотова?
— Готова, — с непонятной радостью закричал мужчина.
— Можно поиграть?
— Только не сломать!
Мальчик схватил дядю за уши и стал их растягивать в разные стороны — ага-га-га-га…
Им было так весело, что Ковылкин тоже засмеялся. Вот она, простейшая форма бытия: чего не жить да не радоваться. «Гармонь готова»? — и никаких проблем. Так думал Ковылкин, направляясь в нерабочий тамбур, покачиваясь вместе с вагоном, погромыхивая спичками.
В эту командировку Ковылкина послали почти что насильно. Сам он ехать не хотел: побаливало сердце и на душе который день была непонятная смута. И муть эта не осаживалась, возможно, еще и потому, что ему казалось, даже скорее всего это было именно так, — начальник догадывался о его плохом самочувствии и старался посильней досадить. Такой уж у него характер: чем лучше человек работает, тем труднее условия создавать ему. Один из сотрудников вылепил из пластилина бюст начальника. Начальнику, естественно, тут же кто-то доложил. Он пришел и потребовал показать. Долго рассматривал. Хмыкнул. Ничего не сказал, видимо, пришлись по душе и наполеоновский треух, и ладонь, засунутая за борт пиджака.
А в городе, куда приехал Ковылкин, как будто почувствовали его душевный разлад, дали понять — они будут не против, если он переберется к ним. С обменом квартиры помогут.
Сразу же, не подумав еще как следует, Ковылкин восхитился этой мыслью. А что, ну и пусть — город небольшой. Небольшой, да зато древний. Архитектурные памятники… Университету почти двести лет, другим вузам лишь мечтать о таких традициях. И его, Ковылкина, личные проблемы разрешатся сами собой — все сразу уйдет в прошлое, неудачная женитьба в том числе.
Два командировочных дня Ковылкин прикидывал город на себя. И совершенно неожиданно открылись удивительные вещи. Ранним утром, когда он бежал в газетный киоск, остановился посередине центрального проспекта, и слева он увидел близкую окраину, и справа — обоими концами упирался проспект в зеленые высокие холмы, и таким коротким показался он, и так тесно был застроен пятиэтажками, что Ковылкин тут же почувствовал себя стоящим на дне траншеи. Это ощущение в дальнейшем не проходило, было неприятно оно, какое-то вязкое, дух стесняло. Вот, оказывается, как… Надо же! И толпы на улицах пестрят не так, как в его большом промышленном городе. К концу командировки Ковылкин нет-нет да и подумывал: не такой уж в сущности зверь — начальник. Рано или поздно все образуется. Начальника обкатают крутые горки. Бывшая жена отстанет со своими нелепыми и вечно новыми притязаниями. Там могила отца, а это очень серьезно!
Когда основной пассажир, плотно закусив на сон грядущий, полез на свою полку, поезд, словно оберегая его покой, сбавил ход, а вскоре и вовсе остановился. В вагоне еще продолжали ярко гореть лампочки, от этого окна были черными зеркалами, что там за их пределами — не разглядеть. Ковылкин отправился узнать, почему так долго не трогаемся.
У распахнутой двери стояла проводница. Она взглянула на Ковылкина и чуть подвинулась.
С улицы веяло свежестью. В чистом лазурном сумраке и деревья, и строения, видневшиеся между ними, и белая стрела обелиска были значительны и рельефны, словно воздух обрел свойства увеличительного стекла.
— Вот что значит лес, — начал Ковылкин. — Чувствуете, живая прохлада.
— Это не настоящий лес.
— А что же тогда?
— Обыкновенная лесопосадка, только давняя, потому так и разрослась, затянула все.
— Вы из тех мест?
— Нет, но здешние края немного знаю, — проводница нервно и недобро засмеялась. — Мне очень даже хорошо знакомы здешние края.
Перед самым лицом Ковылкина лежала на поручне ладонь проводницы. Только на секунду он задержал взгляд на массивном обручальном кольце, но проводница, хоть и стояла боком к нему, звериным чутьем определила его взгляд.
— Все. Снять не могу. Сама вроде и не растолстела, а оно как впаялось.
— Ну и пусть, — сказал Ковылкин.
— А зачем оно теперь? Мужа-то нет. Нету-у… А какой был мужик, первые два года так сплошной праздник. На руках разве что не носил. — И она заглянула в глаза Ковылкина, и ему показалось — с каким-то злобным торжеством, словно тем самым, что ее носили на руках, она причиняла ему боль. И он спросил грубо:
— От болезни помер или в катастрофе погиб?
— Если бы, — снова с непонятным злорадством сказала она, — Видите тот вон березнячок, такой милый? — повела рукой с кольцом правее обелиска. — Так вот, за тем милым березнячком — лагерь заключенных, и мой любезный супруг находится в этом лагере. Сидит, зверюга.
И оттого, что смысл проводницыных слов не сразу дошел до сознания Ковылкина, он растерялся. Не вязались проводницыны слова с так называемой окружающей действительностью. Рощица в темноте различалась уже с трудом; над нею стояли высокие облака, и светились они то ли от последнего луча ушедшего на покой солнца, то ли освещались вышедшей в свой час луной. В сказочную красоту был погружен полустанок. И обелиск стоял, как белое голубиное крыло.
Если за тем леском, значит, и заключенные видят сейчас эти блистающие облака?.. И думают о чем-то, и страдают, и вспоминают деньки золотые. И у каждого они свои.