Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

этого горького плача.—

А мать ему говорила,

по волосам его гладя:

— Выпей, мой мальчуган,

залпом, до дна,

не глядя.

Выпей залпом, мой горький,

выпей залпом;

выпей залпом, малыш,

выпей залпом;

лучше залпом, мой негр,

лучше залпом.—

И мама его целовала.

— Ой, мама, как это горько!

— Что поделаешь, Хуан Бимба!

Залпом, до дна… да и только!

РЕЧЬ НЕГРИТЯНКИ ИППОЛИТЫ, КОРМИЛИЦЫ БОЛИВАРА

Видали такое? Мальчонку — драть!

За что же, скажите, мальчонку драть?

Ну да, вы ему мамаша!

Но и мне не чужой Симон!

Не спорю, воля, конечно, ваша,

но всё же я тоже ему мамаша!

И чтобы не драли парнишку,

хозяйка Консесьон!

Оставьте его в покое —

иначе я не смолчу!

И пускай он будет неряха,

и пускай он будет невежа,

и пускай он будет драчун!

От него достаётся белым?

От него достаётся чёрным?

Достаётся всем от него?

Ну так что ж, и пусть их дубасит,

и пускай фонарей им наставит,

и пускай им носы расквасит.

Значит, и стоят того!

Вовсе не злой мой мальчонка,

и пусть всё будет как будет,

хозяйка Консесьон!

Он вступится, не робея,

за каждого, кто послабее.

Будь чёрный,

будь белый —

поможет слабому он.

Ходит дурная слава —

мой мальчик Симон дерётся,

мой мальчик Симон что дьявол,

негодник из негодников мой мальчуган

                                            Симон.

Эх, вы не знаете, видно,

не знаете вы, какие бывают люди,

хозяйка Консесьон.

Пусть явятся белые негодяи,

пусть явятся чёрные негодяи,—

он так их разделает, мать пресвятая!

Мне можно поверить!

Ведь я-то знаю!

Он им вышибет зубы, он им своротит шеи,

он им выдерет патлы и раскроит котелки!

Он справедлив, и поэтому непослушный

                                       из непослушных,

он справедлив, и поэтому пускает в ход

                                                   кулаки.

И пожалуйста, больше его не лупите!

Он не только ваш, но и мой!

И пускай он будет как бешеный,

пусть дерётся мой мальчик Симон!

Когда я его кормила, так он, чертёнок,

                                                  бывало,

все соски изомнёт. Поверьте — такому всё

                                                нипочем.

Этот, будьте покойны, этот любую скотину

вмиг приструнить сумеет не окриком,

                                               так бичом.

Я знаю, он будет добрым; он справедливым

                                                    будет —

не бейте его, хозяйка, не бейте его, не бейте;

и воры-надсмотрщики, и жестокие господа,

и злые чёрные, и злые белые

в руках его станут как шелковые, увидите сами

                                                          тогда.

Заметьте, хозяйка Консесьон,

он будет драться за чёрных и белых:

ведь что-то есть в нём и от чёрных!

Он будет добрым из добрых, он будет смелым

                                                      из смелых

и прославит имя Боливар.

Заметьте, хозяйка Консесьон,

хоть он и драчун — зато справедливый.

А справедливым быть нелегко.

Вы мать ему? Что ж, кровь, конечно, ваша.

Зато… моё молоко!

ХУАНА БАУТИСТА

Ну и парень этот негр, ну и парень!

Ловче беса, глаза — две наживки.

Смел, а крепок, что табак отменный.

Ну и негр Себастьян Гонсалес

с Барловенто!

Подмигнул ему Норберто Борхес,

и пошли они вместе с Норберто.

Хоть и был хромой Норберто Борхес,

но из заводил — самый первый.

Подстрелили его. А Себастьяну

кандалы тяжёлые надели.

Восемнадцать месяцев Ротунды,

а после Пуэрто-Кабельо.

В полосатом тряпье, гремя цепями,

в понедельник, как обыкновенно,

сотни полторы арестантов

строили дорогу в Патанемо.

Вечер — лучшее время для побегов;

даже солнце торопится скрыться.

Не исчез ещё в Венесуэле

вольный народ, норовистый.

И бежал Себастьян Гонсалес.

Об этом сказал мне выстрел.

И поймали его, братец,

ой, поймали.

И на синем берегу Патанемо,

на синем, как его Барловенто,

тыщу ударов, ой, немало,

отвесят ему завтра под пальмой.

Он шагает по земле какао

среди стражников, могучий

                              и печальный.

Завтра парень свое получит

на синем берегу, у моря,

под родными небесами и пальмой.

Против строя стражников

арестанты выстроены.

Вдали островок —

Хуана Баутиста.

Дубовые прутья,

волны, листья

аккомпанируют

горнисту.

Ритм, негритянский ритм неистов.

Раз. Два. Три.

Море. Барабан. Хуана Баутиста.

Десять. Одиннадцать. Двенадцать.

Пальма, как пьяная, качает кистью.

Девятнадцать. Двадцать.

Ночи Курьепе, ночи Капайи…

Хуана Баутиста и Себастьян Гонсалес,

как ему легко плясалось.

Восемьдесят девять. Девяносто.

Глаза — две наживки,

Сто двадцать восемь.

Ночи Капайи, звёзды…

С чёрной Аугустиной Себастьян

                                        Гонсалес

как же им вдвоём плясалось!

Четыреста двадцать.

Спина у негра, как его участок,

в бороздах глубоких,

в бороздах частых.

Спина у негра —

земля Барловенто.

Восемьсот пятнадцать.

Красный, красный

цветок какао на спине раскрылся.

Девятьсот тридцать.

Расплываясь в воздухе, Хуана Баутиста

грустной юбкой пальмовой рощи

                                              колышет.

Её негр Себастьян Гонсалес

не дышит.

Мёртвый, цвета золы, лежишь ты,

на печи побережья простёртый,

сотрясаемый волной и пальмой,

навеки свободный — мёртвый.

И пока твоих глаз озёра

навсегда покидает взор твой,

а ветер яростным шквалом

обрушивает удар твой,

а волны то поднимает,

то опускает ритм твой,

и пока над твоими губами

мухи жужжат деловито,—

Земля вереницей скорбной

мимо тебя проводит

мертвецов своих цвета Голода,

мертвецов своих цвета Родины.

Пусть же на берег ночь приходит,

чтоб навек тебе стать подругой,

пусть тебя её бедра стиснут,

пусть прильнут к тебе её груди,

пусть она разгребёт твой пепел,

чтоб под ним найти твои угли.

Ночь родной твоей Венесуэлы,

барловентская ночь, босая,

ночь твоих озорных прогулок,

ночь, с которой не раз плясал ты,

ночь тропической твоей, знойной

самбы, самбы,

самбы,

самбы.

ЧЁРНЫЕ АНГЕЛОЧКИ

— Ах, люди! У чёрной Хуаны —

ну кто бы подумать мог! —

умер её негритёнок,

её сынок.

— Ай, сосед, как же так случилось!

Ведь не хворый был мой сыночек.

Я хранила его от сглазу,

берегла, укрывала ночью.

Отчего же он сохнуть начал?

Стал — поверишь ли? — кости да кожа.

Раз пожаловался на головку,

занемог; а неделей позже

умер, умер мой негритёнок;

бог прибрал его, волей божьей

ангелочком теперь на небе

6
{"b":"238215","o":1}