Борис, очень щедрый на речи и угощения, предложил Гатю есть и пить, что только он пожелает. Гатю, однако, соблюдал приличие, по старой памяти относясь к Борису как к начальству.
Разговор вертелся вокруг работы на «Балканской звезде», крутого нрава нового директора и тяжкой доли возчиков вроде Гатю, который вынужден жить на одну зарплату и содержать целое семейство. Борис внимательно слушал его, вставляя время от времени:
— Не так, как в ту пору, когда я был здесь?
— Не так, товарищ Желев! Большая разница.
— Да, конечно. Но нечего сожалеть о прошлом. Будем смотреть вперед!
— Э, что там увидишь впереди, — расчувствовавшись, Гатю стукнул по столу. — Что там увидишь, когда все черно у меня перед глазами. Голова идет кругом. Все-то норовят тебя учить. Так делай, так не делай… С толку сбивают. Кого слушать?
Борис смеялся. Радостно ему было слушать этого мрачного человека. Он ведь считал себя его покровителем. А покровители всегда снисходительны к тем, кто у них под крылом.
Поведал Гатю и о страданиях из-за Виктории Беглишки. Борис совсем развеселился. Больше всего насмешил его рассказ о том, как они с Викторией судились из-за места на кладбище, которое та считала своим, а Гатю, — своим. Потянулся процесс. В конце концов выиграла Виктория, подкупив адвоката… Вообще не везло Гатю в эти годы. Ничего хорошего не видел он и впереди.
— Не беспокойся, — заверил его Борис, — раз я тут, все наладится. И Виктория сядет на свое место, я наведу порядок, хоть меня и холодно встретили сегодня, когда я заходил справиться насчет моей Гиты.
Возчик встрепенулся, услышав имя Гиты. Это не ускользнуло от внимания Бориса.
— Не встречал ее? Подругу мою, Гиту, а? — спросил он, пристально поглядев на Гатю. — Она давно уже здесь… Я раньше ее отправил.
Гатю нахмурился.
— Нынче видел ее, — сказал он. — К нашему Филиппу приходила… узнать относительно квартиры.
Борис положил вилку и откинулся на стуле.
— Что, что ты сказал?
Гатю осекся. Он не ожидал, что упоминание о сыне произведет такое впечатление. Гатю и не подозревал, что наступил кошке на хвост. Он потянулся за кепкой и начал поглядывать на выход.
— Ты ведь знаешь Филиппа, шалопая моего.
— Какая квартира? — недоумевал Борис. — Какие…
— Комнатка на мансарде, где одно время жил Филипп. Не знаешь? На мансарде… О ней и речь… Я сдавал ее Геннадию, тележнику… А ему предоставили комнату из жилищного фонда, так мы решили опять сдать нашу мансарду своему человеку. Я поручил Филиппу подыскать кого-нибудь… Ну и вот…
Борис напряженно слушал несвязный рассказ возчика и мрачнел все сильнее. Тяжелые и неприятные предчувствия наполнили его сердце. То, чего он больше всего боялся, превращалось в подлинную опасность. Толстокожий возчик почувствовал что-то неладное. Он откашлялся и взял в руки кнут. Задержись он тут подольше, Борис, чего доброго, начнет ругаться, а то и похуже что-нибудь выкинет. Лучше убраться отсюда, не дожидаясь скандала.
— Запоздал я очень, — сказал он. — Надо идти, работа меня ждет.
Гатю встал и поглядел на Бориса с высоты своего роста. И почему-то он показался ему жалким и смешным за этим столиком, заставленным разными кушаньями и напитками — слишком уж их много для одного.
— Ну, до свиданья! — сказал Гатю, подавая руку. — Забыл я, что эта… ну, Гита… твоя жена… Прости!
Это «прости» вконец разозлило Бориса. Почему прости? Что хотел этим сказать Гатю? За что прости?
Борис смотрел на возчика, стараясь прочесть его мысли, но тот оставался непроницаем.
— Прощать тебя не за что, — отрезал Борис. — Ступай!
Он постучал пальцем о стол, подзывая официанта.
Пока Борис платил деньги, Гатю исчез, как злой дух, явившийся только затем, чтобы сообщить гнусную весть.
Борис расплатился, не закончив обед, поднялся и, бросив десять левов «на чай» растерявшемуся официанту, спешно покинул ресторан.
17
Он пошел прямо в гостиницу. Хотелось собраться с мыслями, прежде чем предпринять что-либо. Нужно во что бы то ни стало найти Гиту, забрать ее, пришпилить к ноге, если можно, и ни на шаг не отпускать одну.
Борис подошел к телефону и принялся названивать повсюду, где она могла оказаться. После долгих и бесплодных переговоров он вернулся к себе в номер, устало лег и, пытаясь заснуть, крепко стиснул веки, будто хотел остановить поток мыслей, которые лезли ему в голову.
Тяготила его эта двойственная жизнь, какую он вел в последние годы. Он играл роль счастливого и довольного, а жил как отвергнутый и униженный. Он походил на разорившегося торговца, которого уже давно подстерегают кредиторы, хотя тот не объявил еще себя банкротом. Не вся ли его жизнь проходит под знаком такой двойственности? Он богат и беден одновременно. Сильный и в то же время беспомощный. Одни и те же люди любят и презирают его. Когда-то он ночевал под городскими мостами, как последний нищий, как бездомный цыганенок, а его развратный отец кутил с полицаями и науськивал их на мать, потому что та была коммунисткой! Он скитался как голодный оборвыш, хотя деньги сами текли к нему. Достаточно было протянуть руку — и он мог набить ими карманы, мог утолить голод. Но при этом ему ставилось одно условие — уйти от матери, забыть ее, а он не мог этого сделать, потому что это была его мать. Когда колесо истории повернулось и выкинуло, как комья грязи, торгашей и полицаев, перед юным Борисом открылся путь к вершинам успеха. Он стал знатным, добился почета и уважения, но раздвоенность не исчезла, потому что отец и вся эта свора бывших дельцов начали кружиться около него, уповая на его помощь и защиту. И так как они были дерзки и бесцеремонны, а он сочувственно относился к свалившемуся на них несчастью, раздвоенность вновь дала себя знать. Он считал себя представителем нового, а суетня обломков старого мира не давала ему дышать, лишала покоя; осаждавшие его льстецы и лицемеры мешали разглядеть почву, на которую он ступил… Так было и с первой его любовью, с женитьбой. Не любил Яну, а женился на ней. Потом влюбился в Гиту и вообразил себя счастливым, дошел до того, что бросил работу, порвал с партией, которая подняла его, и бежал из родного города. И вот теперь он, как ярмарочная позолоченная брошка, надут, жалок, ничтожен, грош ему цена. А душа его засохла и почернела, как дерево с ободранной корой — без радости и без надежды.
Иногда он порывался сбросить всю эту мишуру, которую нацепил на себя, но у него не хватало сил расстаться с ее соблазнительным блеском. Вспоминались ему долгие и неприятные разговоры с дедом, от этого становилось еще обиднее и горше, и, сам того не желая, он принимался спорить с ним, отстаивая свою правоту. Трудно было ему склонить голову и сказать: «Вы были правы, а я ошибся». Не мог он забыть сказки об осле с иконами, которую давно и не без задней мысли рассказывал ему дед Еким. Замечательная сказочка! Осла нагрузили иконами и повели по селам творить чудеса. Стекающийся отовсюду люд поклонялся иконам, а осел, таскавший эти иконы, подумал, что кланяются ему, и возгордился… Что хотел тогда сказать старик? Борису кровь бросалась в голову, как только он вспоминал об этой сказочке. Часами спорил он с дедом, а боль в сердце все разрасталась и терзала его до того, что ему хотелось плакать от одиночества. «Нет, вы не правы! Я прав! И еще докажу это!»
Вытянувшись на небольшой пружинной кровати, Борис лежал на спине, подложив руки под голову и стиснув зубы, чтобы не закричать от боли, вызванной воспоминаниями.
Его не удивило, что Гита неожиданно уехала. Не раз она устраивала подобные сцены за время их скитаний. Например, капризное желание стать софиянкой! Или слезы из-за легкового автомобиля!.. Сколько это стоило тревог, волнений и бессонных ночей Борису, только он один знает.
Вот как оно было… Не успели они с двумя большими чемоданами сесть в поезд, как Гита заявила, что поедет только в Софию. У Бориса не было в столице никаких связей, но воспротивиться настойчивому желанию Гиты он не мог. Она прямо истязала его своими мольбами, сжимала ему руку, глядя на него влюбленными глазами. А поняв, что его не так легко склонить, стала сердиться и вздыхать. Потом и слезы появились. Бог ты мой, как легко она умела плакать! Словно не глаза у нее были, а источники слез. И, конечно, он сдался: они пересели в софийский поезд, вместо того чтобы ехать в Сливен, как условились сначала.