И вот Клепиков, лишенный власти и почета, сброшенный с высоты трех постов на грешную землю, сидит теперь со своей злобной думой, и даже Аринка — любовь его — не показывается на глаза…
«Как же быть? Где заступа?» — размышлял Бритяк.
Он пришел со схода подавленный и разбитый, словно его пропустили вместо снопа в барабан молотилки. Отродясь не было еще таких сходов в Жердевке! И откуда взялась сила, уверенность у бедноты? Знать, правду высказывал Степан — на их улице теперь праздник!
Докурив папиросу, Клепиков скомкал ее и выбросил в окно. Резко повернулся к хозяину.
— А где твой хлеб, Емельяныч? — Чего? — не понял Бритяк.
— Зерно!
Бритяка словно варом ошпарило… Но вслух он сказал:
— Под замком зерно, мои амбары надежные. Клепиков сердито оборвал:
— Сейчас, Емельяныч, в амбарах одни дураки берегут! Хоронить надо! В землю, в глубь, в тартарары… Страшнейший враг большевиков — голод. Значит, голод — наш союзник, дайте ему дорогу!
«Эх, мать честная! — заволновался Бритяк. — Докатились»…
Когда он собирался прятать хлеб в потайное местечко, им руководила трусость. Обыкновенная трусость мироеда, который не может рассчитывать на снисхождение людей и не видит иной возможности спасти нажитое. А Клепиков понимал дело гораздо шире. Он искал наиболее уязвимое место в стратегии большевиков, чтобы нанести ответный удар.
— Ленин посылает рабочих в деревню, — продолжал Клепиков, — поход за хлебом! Воля твоя, Емельяныч, но лучше уничтожить, чем отдать продотрядам!..
— Господи Иисусе! Николай Петрович! Как уничтожить собственное добро? Ведь рука не поднимется…
— Зато у Степана Жердева поднимется, соображаешь? И на твое добро и на тебя самого! Надо видеть дальше носа, старик, иначе споткнешься.
Бритяк отодвинулся и с минуту молчал, уставившись взглядом в пол. Затем, ни слова не сказав, поднялся и вышел.
«Почему ее нет? — думал Клепиков, поджидая Аринку. — Ведь знает, что я приехал, отлично знает!»
Неподалеку заиграла гармонь. Хриповатый голос парня затянул:
Чернобровая девчоночка,
Напой меня водой!
Я на рыжем жеребеночке
Приеду за тобой!
Послышались шаги. В кругу света, падавшего из окна, остановился Глебка.
— А ведь чуть было на сходе не помяли, Николай Петрович…
— Кого?
— Да вас-то!
— Э, пустяки… Кто с тобой? — Ванюшка.
— А девки, что же, не принимают? — осторожно закинул Клепиков. Ему передавали, будто Глебка гуляет с Аринкой.
— Ну их! Успеем, от нас не уйдут, — осклабился Глебка.
«Какую-нибудь гадость хочет сказать», — догадался. Клепиков.
Во время войны Глебка служил под начальством Клепикова. Он был одержим необычайной страстью — приносить людям скверные вести. Всегда спешил сообщить их первым и делал это с таким глуповато-радостным видом, словно рассчитывал на вознаграждение.
«Нет, я непременно дождусь ее», — думал Клепиков, раздражаясь против Аринки и чувствуя, как сомнение все сильнее проникает к нему в душу.
Наезжая к Бритяку все чаще и чаще, Клепиков заглядывал при встрече в лицо хозяйской дочке, в ее то плутоватые, то грустные глаза.
«Ишь, червяк противный, чтоб ты сдох!» — в сердцах думала Аринка. Она избегала разговора, проходила мимо, как бы не замечая гостя. Но отвращения своего не выказывала. Она была по-бритяковски хитра.
Сегодня Клепиков решил объясниться начистоту.
— Кто там поет? — спросил он, прислушиваясь к далекой девичьей песне. — Не Аринка ли?
— Фи-у… тю-тю! — свистнул Глебка, почему-то обрадовавшись, — Аринке не до песен!..
— Что с ней? — вырвалось у Клепикова.
— Пропала девка! Ушла со Степкой в Феколкин овраг…
Клепиков пришибленно молчал. Он тотчас представил себе ловкого чернокудрого Степана в президиуме собрания. «Как ни приноравливай кулак к глазу, все равно синяк будет».
— Пошли, Ванюшка! — торжествующе позвал Глебка.
Глава десятая
Был ранний утренний час, когда легкая коса-литовка сама ходит в руках с бодрой, отрывистой песней.
Степан думал об этом поднимаясь из Феколкиного оврага. Он чувствовал сладкое томление во всем теле, стосковавшемся по работе. Зашел к себе в ригу, выдернул из соломенной крыши плохонькую, дважды наваренную на изломах косу. Отыскал молоток, наковальню. И впервые за четыре минувших года на гумне раздался хлопотливо-звонкий стук отбиваемой стали.
Тимофей, не веря своим ушам, радостно поспешил из избы.
«Неужто служивый зорьку потревожил?» — дивился он, боясь нечаянно спугнуть милые сердцу звуки.
Здороваясь с отцом, Степан заговорил:
— Весна, сказывают, холодная нынче задалась. А вот хлеба растут на славу. Стало быть, одно другому не помеха?
— Май холодный — год хлебородный, — со знанием дела подтвердил Тимофей. — Так уж испокон века ведется. Холодом зашибет мошкару, что в жаркие дни апреля в несметном числе отроилась, она и не тронет посевы. Ты, сынок, траву за усадьбой хочешь снять?
— Хочу, папаша, немного размяться. Скотину заведем — ей корм нужен.
И, помолчав, осведомился:
— Почем теперь у вас лошади?
Он еще говорил «у вас», не успев свыкнуться с новым положением.
Тимофей, беседуя, посматривал на сына с лаской и надеждой. Ему нравилось, что Степан тотчас по приезде осмотрел хозяйство, расспросил, сколько нарезали земли и где выпали загоны. — Видимо, годы скитания на чужбине не лишили его прежней домовитости и крестьянской сноровки.
Наладив косу, Степан прошел за огород. Там вдоль канавы росла густая, сочная трава. Степан погнал ряд, срезая зеленую поросль широко и чисто. Каждая былинка, каждый листок послушно ложились под острой сталью на пахучую гряду.
— Ну, мать, не спеши умирать, — сказал Тимофей, вернувшись в избу, — молодой хозяин засучил рукава!
— Дай-то бог! — вздохнула Ильинишна.
Больше всего она опасалась, что сын пробудет дома недолго. Он с детства жил в людях. Куда еще может закинуть его судьба?
Степан вернулся из плена, когда сенокос уже кончился. Он жалел, что ему не придется выйти, как бывало, ранним утром на луг, напоенный росой, тихий и голубоватый, как озеро. Из травы вылетает пташка и долго беспокойно вьется над своим гнездом. У дороги лежит кошель с хлебом и стоит жбан с водой. Заходя на новый ряд, хорошо припасть к этому жбану.
Обкашивая приусадебный участок, Степан заметил, что в сени его избы проворно шмыгнула Аринка.
«Зачем это она к старикам?» — подумал Степан.
Живо представилась ему минувшая ночь… С млечного перекрестка падали, сгорая на лету, яркие звезды. За ручьем, в синем предрассветном мраке, фыркали на лугу лошади. Аринка ощупью искала в мокрой траве рассыпанные шпильки и, прихорашиваясь, укладывала тяжелые черные косы.
Заглядывая Степану в лицо, вдруг спросила:
— Об ней думаешь?
— Стараюсь не думать…
— А я люблю тебя. Пропадай все пропадом!..
Она горячо схватила его руку своими сильными пальцами и вкрадчиво зашептала:
— Я ведь знала, что ты вернешься… За мною свахи четыре года бегали, ноги оттоптали, да я послала их всех к шутам! Вон и Клепиков увивается…
— Откуда ты знала, что вернусь? — перебил Степан. — Это секрет.
— Каждый секрет со временем теряет силу.
— Стало быть, моему еще срок не пришел…
— Чудно говоришь, — задумчиво промолвил Степан, ч как бы догадываясь о чем-то и не желая этому верить…
Теперь он жалел об этой ночи. Сближение с дочерью Бритяка не заглушило боли и обиды от Настиной измены.
Степан вспоминал встречу с Настей, такую неожиданную и так нелепо прерванную Ефимом, разговор, который вели они, мучаясь и не находя нужных слов.
«Ну и пусть… Все уже определилось», — старался отмахнуться он.
Но думы шли своим чередом. Неотступно витал перед ним образ Насти… Зачем она хотела видеть его? К чему понадобилась эта встреча?