Я говорю все это не затем, чтобы показать, какой вы плохой, а я хороший. На такой подтекст у меня нет права ни формального, ни морального. Хотя бы потому, что несколько лет назад в похожей ситуации я тоже проглядел трагедию.
Была такая девушка, я ее знал еще десятиклассницей. Весьма неглупая, училась хорошо и, кстати, довольно красивая лицом. Характер? Не идеальный, но и не плохой — всего понемногу: и воли, и слабости, и эгоизма, и доброты. Имелся один недостаток, заметный сразу, — выросла полной, видно, перекармливали в детстве.
Школу она кончила неплохо, выдержала конкурс в институт. Видел я ее редко и случайно — может, в полгода раз. Перекинулись десятком фраз и разошлись.
И вдруг как поленом по голове — покончила с собой.
Потом знавшие ее, и я в том числе, пытались понять происшедшее. Пожалуй, все пошло с этой проклятой полноты, с беззлобных шуточек знакомых. Она на них реагировала вполне по–современному, сама посмеивалась над собой. Но, видимо, копилась в душе неуверенность.
Лет с пятнадцати, как все, ходила она на вечера, школьные, а после институтские. Не часто, но ходила.
Ребята к ней привязывались не слишком, а если привязывались, то уж очень не те. Страшного в этом, естественно, не было — ну, повезло бы ей чуть позже. Но она решила, что все закономерно, что виновата ее внешность. Случайно уловленной фразы оказалось достаточно, чтобы могучее воображение молодости начало свою на сей раз, увы, разрушительную работу.
Она отошла от прежних знакомых, новых не искала. Училась нормально, сессии сдавала в срок, но все, что вне учебы, вызывало у нее тоску и страх. В институте она держалась, а дома срывалась на родителях. Потом мучилась раскаянием, отчего всем троим становилось еще тяжелей.
Ходить ей теперь никуда не хотелось: казалось, что театр, кино или выставка только подчеркивают ее одиночество. Пустые вечера под несчастными взглядами родителей стали для нее унижением и кошмаром… Когда она повесилась, ей было чуть больше двадцати.
Вероятно, на характере этой девушки отчетливо сказались недостатки воспитания, о которых вы пишете.
Тут я могу согласиться с вами: душевную стойкость, действительно, надо воспитывать. И все же, думая об этой истории, вот уже несколько лет не могу отделаться от простой и горькой мысли: не будь так нечутки и равнодушны ее знакомые, займись ее судьбой кто‑нибудь постарше и поопытней — вы, я, еще кто‑то, — была бы она и сегодня жива. И хочется не осуждать ее, а жалеть и думать о других, кого надо сберечь.
Может, совсем немного и было надо. Объяснить, что в хаосе жизни удача выпадает людям очень неравномерно, что любят всяких, и худых, и полных, да и от полноты избавиться не так уж трудно. Или просто два-три раза взять с собой вечером в компанию. В молодости легко теряют вкус к жизни, но, к счастью, и приобретают легко.
Мне, например, известен случай, когда пятнадцатилетнего человека, однажды покушавшегося на самоубийство, спас — смешно сказать! — фотоаппарат, точно угаданная и вовремя подаренная дешевенькая «Смена», маленький, но ежедневный интерес, двенадцатирублевый поплавок, который помог издерганному и очень одинокому подростку удержаться на плаву в самый критический момент.
Очевидно, в этих моих рассуждениях есть одна явная слабость. Ну ладно, беру я ответственность на себя. Вас уговорю — вы возьмете. Я виноват, вы виноваты.
Но вина наша, в общем, платоническая. Никто не взыщет. Даже вроде мы выходим получше других: они не сознают свою причастность к чужой трагедии, а мы с вами сознаем. Довольно приятная вина. Так иногда говорят, что борьба с пожарами — долг каждого гражданина. Долг‑то каждого, а отвечает пожарный…
От самых разных напастей общество страхует человека с помощью конкретных и ответственных своих систем. От болезни — поликлиника, от нищей старости — собес, от аварии — Госстрах.
А ведь несчастная любовь страшней аварии. И обида страшна, и одиночество, и жестокий пресс длинной тоски. Все это тоже болезни, причем достаточно тяжелые. Иногда, как видим, со смертельным исходом.
Мне кажется, настало время для тонкой и мудрой службы по предотвращению личной человеческой беды.
Представьте на момент — кто‑то сообщает: «Внимание, внимание! Двадцатилетняя работница химкомбината хочет покончить с собой».
Как думаете — дадут ей умереть?
Не понадобятся ни психиатры, ни родственники, ни общественные организации, ни даже парень, в которого она влюблена. Сотни людей бросятся на помощь, спеша поделиться собственными резервами радости, как бросаются люди к больнице, когда нужна кожа обгоревшему. И пусть чужая кожа не прививается — она помогает выжить, пока не нарастет своя.
Если бы только удалось своевременно связывать больного и донора, того, кто задыхается без глотка радости, и тех, кто готов помочь…
Я пишу про это не потому лишь, что жалко погибающих — жалко и человечество, остающееся без них.
Если бы молодой и безвестный нижегородский мещанин, выстреливший себе в грудь, владел оружием чуть получше, город Горький сейчас назывался бы как-нибудь иначе, а десятиклассники не писали бы выпускные сочинения по роману «Мать»…
Человечеству нужны сталевары и летчики–испытатели, машинисты электровозов и тигроловы. Но нужны и художники, и воспитатели в детских домах, и сердобольные сиделки в больницах — те, для кого способность души взрываться от боли, любви и сострадания лишь условие нормальной работы.
Какой конкретно должна быть «противонесчастная служба» — сейчас говорить не буду. И так разговор наш затянулся. Да и не исключено, что серьезные люди просто поднимут меня на смех: мало ему забот в жизни, придумывает еще одну.
Так‑то оно так, забот много…
Человек порезал руку. Он бежит к телефону и здоровой рукой набирает ноль–три — на помощь, человечество! А куда звонить, если ранена душа? Три–ноль?
…«Кого мы растим?» — спрашиваете вы в письме. Когда успешно, когда с огрехами, но растим людей. Людей, умеющих и творить, и любить, и страдать, и сочувствовать, то есть жить всей полнотой жизни. И, конечно же, способных бороться за творческое, справедливое и доброе устройство жизни против духовно нищего, но эгоистичного и нахрапистого «супермена». Способных отстоять Человека.
ПОТОРОПИТЕСЬ, РЕБЯТА!
До Рыбинска фронт не доходил: безлюдная полоса с живыми огненными кромками шевелилась и двигалась западнее, по ту сторону Волги и водохранилища. Тем не менее от войны на городских и пригородных кладбищах осталось несколько солдатских могил. Одна из них находилась на Болтинском кладбище, возле входа, поблизости от церковной стены.
Почему хоронившие выбрали именно это место, теперь сказать трудно. Скорее всего были они люди молодые, в кладбищенских делах неопытные, и выбор точки для могилы определило подсознательное солдатское ощущение: мол, стена — какое–никакое, а укрытие, все лучше, чем на голом месте.
Однако отгремели бои, жизнь вошла в мирную колею, церковь заработала, и выяснилось, что холмик расположен неудобно — мешает. Дело в том, что во время крестного хода принято обходить вокруг церкви. А могила, хоть помещалась и не на самом пути, служила все же некоторой помехой — лучше бы подальше.
В конце концов церковные активисты совершили небольшую перепланировку: холмик, и без того низенький, совсем сровняли с тропинкой, а дощечку с фамилией захороненного перенесли чуток в сторону, решив, по–своему резонно, что живым так удобнее, а усопшему все равно.
И действительно — живым стало удобнее, а усопший на все эти пертурбации не реагировал никак.
Некоторое время спустя холмик этот опять возник.
Приехал откуда‑то немолодой человек, пошел в местный военкомат, предъявил родственные права — и хоть и с хлопотами и не сразу, но все же вновь оборудовал могилку.
С тех пор так и шло. Раз в год или два появлялся на Болтинском кладбище этот незнакомый местным жителям человек, подправлял могилку, красил табличку, а уезжал — табличка над могилой ветшала, краска смывалась, выгорала, и порой лишь с трудом можно было определить, что молодой лейтенант Позднышев расстался со своей жизнью двенадцатого числа, месяца августа, года одна тысяча девятьсот сорок второго.