— Скажи: «Та чи вы?» — горячим шепотом попросил Леська.
— Та чи вы?
Леська с жаром прижался губами к губам Шурки.
Утро застало их в кровати. Леська лежал счастливый и удивленный. «Как мне с ней хорошо!—думал Леська. — Но ведь я ее никогда не любил. Вот она лежит на моей груди, в моих объятиях. Но разве она мне дорога? Ничуть. Почему же мне так хорошо с ней? Значит, любовь — выдумка? Красивый обман поэтов?»
Весь день они провели в постели. Проснувшись, бурно целовались. Потом Шурка в одной рубашке бежала доить козу, и они пили молоко с хлебом. Потом снова: «Скажи: та чи вы?», снова засыпали, опять целовались и опять засыпали. Леська был так непривычно счастлив, будто все это происходило не с ним, а с кем-то другим.
Летом он видел на пляже множество женских тел. Позолоченные загаром, они напоминали статуи. Живые статуи, и только. Это была эстетика. Женщины на пляже лишены эротической остроты, потому что море, небо, дюны, многолюдье лишает их того, что делает их женщинами: интимности. Но Шурка... Загар с нее за зиму сошел, и теперь тело ее блистало, излучаясь в полутьме каким-то волшебным сверканьем. Мужские тела никогда так не сверкают. Это был свет женщины. Свет, которого никогда не увидишь, если женщина не твоя.
И еще одна мысль захватила Елисея. Чем счастливей чувствовал он себя с Шуркой, тем жарче ненавидел войну. Человеку дано такое изумительное: страсть. Как же смеет война отнимать у него это? И почему люди это допускают? Как могут терпеть? Не дети, которые ничего не понимают, не старики, которые ко всему остыли, а именно молодежь почему-то обязана убивать друг друга, отнимая друг у друга Шурку — ни для себя, ни для других.
И все же на третий день война постучалась в дверь избушки на курьих ножках. Сказка кончилась. Вошли два германских солдата и немец-колонист.
— Напиться просит, — сказал колонист.
Шурка подала им жестяную кружку с веснушками ржавчины и указала на бочку с водой. Германец брезгливо покосился на кружку.
— Ржавчина это здоровье, — сказала Шурка. — В ржавчине железо.
Колонист перевел. Немец засмеялся и стал пить. Другой солдат уставился на Леську и что-то спросил по-немецки.
— Он спрашивает: кто этот раненый?
— Это мой муж, и никакой он не раненый, во-первых! — строптивым тоном выпалила Шурка.
Колонист перевел.
— А почему же у него ранение?
Колонист перевел.
— Ах, это! — Шурка лукаво засмеялась. — Это дела домашние. Пришел вчера пьяный, начал придираться, полез в драку, но я его так хватила сковородкой — и кожу рассекла.
Колонист перевел и рассмеялся. Солдаты с хохотом ушли.
— Ну и молодец же ты, Шурка!
— А что? Думаешь, немцев обмануть нельзя? Они беспечные!
Но тут вернулся колонист.
— А вы, ребята, будьте осторожны. Бинт у вашего мужа госпитальный. Если вы его сковородкой, откуда же у вас мог оказаться такой бинт? А? Вот я и говорю. Будьте осторожны.
Шурка кинулась к немцу и поцеловала его в щеку.
— Спасибо! — сказал немец и покраснел.
Потом закрыл за собой нижний ставень и быстро пошел за германцами.
— Все-таки русский немец... — умиленно сказала Шурка.
— Наверно, коммунист, — раздумчиво произнес Елисей.
— Почему «наверно»? Как хороший человек, так и коммунист?
— В наши дни, пожалуй, так, — улыбнулся Леська.
— А я разве плохая?
— Ты чудесная!
Все же порешили, что Леське надо уходить: уж очень близко отсюда германцы.
— А куда ты пойдешь? В Евпаторию пока опасно. Пойди осенью, когда начнутся занятия. Все-таки там директор, он тебя в обиду не даст.
— Пойду в Ханышкой.
Шурка поглядела на него затяжным взглядом.
— А куда мне еще? Там хоть Гульнара меня куда-нибудь спрячет.
Шурка быстро и как-то наспех заплакала, точно ей некогда, потом вздохнула и сказала:
— Хорошо, я пойду с тобой.
Она разбинтовала голову Леськи, увидела, что ранка невелика, наложила ваты и, обмотав чистым носовым платком, привязала концы шнурком для ботинок. Получилось совсем по-домашнему. Потом загнала козу в избушку, накосила для нее травы, взяла хлеба и бидон молока. Пошли.
Идти надо было верст двадцать пять. На каком-то перегоне их подхватил старичок татарин на свою мажару. Он поместился впереди на мешке с сеном, а они сидели сзади и целовались. Татарин видел это по их теням. Он тихонько хихикал, но не оглядывался.
За Альма-Тарханом они снова пошли пешком. Следующая деревня называлась Ханышкой. На полпути Шура остановилась.
— Дальше не пойду, — сказала она. — Ханышкой начинается вон за теми тополями. Там открылась кофейня. «Каведэ» — так они ее называют. Деньги у тебя есть?
— Нет.
— На вот, возьми. Пообедай где-нибудь, а то барышня не догадается тебя накормить, а сам ты не попросишь.
На прощанье они поцеловались так жарко, точно хотели выпить друг у друга душу.
* * *
В кофейне было всего четыре человека. Один из них, высокий старик в чалме и турецком халате с вопросительными знаками, жевал чебуреки, запивал их черным кофе из маленькой чашечки и отвечал на почтительные вопросы остальных, которые только курили. Когда Леська вошел в кофейню, разговор оборвался. Старик вперил в Леську острые недоверчивые глаза, красные, как у белого кролика.
— Урус?
Леська сделал вид, будто не понял, и показал хозяину жестами, что хочет пить. Татары не отрываясь смотрели на его роскошную рубаху с перламутром. Они безмолвствовали, но Леська почувствовал в этом безмолвии затаенную враждебность. Хозяин принес большой стакан ключевой воды и на блюдечке розовое варенье.
Леська с наслаждением прихлебывал воду в аромате роз и тоже не отрываясь смотрел в красные глаза высокого старца. Потом встал и положил на прилавок бумажку в двадцать керенок.
— Керенки сейчас не пойдут, — сказал хозяин.
— Да? А немецких денег у меня нет.
— Николаевские давай.
— Нет николаевских.
— Что делать будем? — спросил хозяин.
Леська понял, что скандал неизбежен. В такие минуты на него находило вдохновение.
— Турецкие деньги хотите?
— О, да, да! — закивал хозяин. Турецкие можно.
— А вы имеете право орудовать турецкой валютой? — грозно спросил Елисей. — На каком основании?
Хозяин опешил.
— Полицию зовите! — загремел Бредихин, прекрасно зная, что никакой полиции сейчас в деревнях нет, тем более в этой глуши.
Хозяин обернулся к старику. Тот, миролюбиво махнув рукой, сказал несколько слов по-татарски.
— Умер-бей за тебя заплатит. Можешь уходить. Проваливай!
Леська подошел к хозяину, который был на голову ниже его, выставил перед самым его носом указательный палец и помахал им вправо и влево. Потом низко согнулся перед Умер-беем и приложил руку сначала к сердцу, затем к губам и, наконец, ко лбу. Это мусульманское приветствие понравилось Умер-бею.
— Якши-урус! — одобрительно сказал старик.
Леська вышел на улицу. И опять у него было такое ощущение, будто все проделанное им в кофейне делал не он, а кто-то другой.
Слева по улице шли голые холмы, справа сады с низенькими заборчиками из ракушечника. Леська подошел к одному заборчику и увидел приземистый домик, очевидно сторожку. У входа спиной к Леське сидела старуха и мыла в тазу рыбу.
— Бабушка! Чей это сад? — спросил Леська.
— Это сад господина Синани.
— А где сад Умер-бея?
— А вот он! Рядом с нашим.
У Леськи упало сердце. Он понял, что сейчас просто не в силах увидеть Гульнару.
Послушай, ханым! А нельзя ли мне у вас переночевать?
— Нельэя, нельзя.
— Хоть одну ночь.
— В чем дело? — раздался голос из домика, и на пороге появился дед.
— Вот! Незнакомый человек хочет переночевать. Нужен он мне!
— Но почему же нельзя? — спросил Леська как можно мягче. — Ведь одну-единственную ночь. Может быть, и у вас есть где-нибудь сын и ему тоже переночевать негде. Мои дедушка с бабушкой его бы приютили.