Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Гульнара засмеялась.

— Разве это так плохо?

Она взяла в зубы кончик длинной сухой былинки, ухитрившейся пережить зиму.

— Ну, конечно, Евпатория — чудесная. Почему до сих пор ни один поэт ничего про нее не написал?

— Один написал.

— Кто же?

— Мицкевич. Ты знаешь, что Мицкевич был в Евпа­тории?

— Ну?

— Да. У него есть сонет: «Вид на Чатыр-Даг из Коз­лова». А Козлов это старинное название Евпатории, переделанное из татарского «Гезлёв».

— «Окошко — глаз»? — недоуменно спросила та­тарка.

— Да. «Окошко, подобное глазу», — очевидно, в те времена в Евпатории строили именно такие домишки.

Леська подполз ближе и ухватил в зубы другой конец былинки.

Ничего не подозревая, Гульнара продолжала крепко держать в зубах свой. Ей казалось, будто Леська тащит былинку, а он, сам того не зная, притягивал ее рот. Когда от былинки осталось совсем немного и их губы почти приблизились, Гульнара рассмеялась, выпустила травин­ку и сказала бойко и лукаво:

— Та чи вы?

Не помня себя, Леська бросился на девушку и при­жался к ее губам. Гульнара с силой оттолкнула его, вскочила и, задыхаясь, сердито закричала:

— Как ты смеешь? Хам! Я велю запороть тебя на конюшне!

И вдруг зарыдала и скрылась в деревьях. Леська еще долго слышал, как она всхлипывала, удаляясь. А в неж­ной зеленой траве пылала ее алая феска.

Утра Леська не дождался. Когда Синани уснули, он набросал записку, положил ее на конфорку самовара и пошел пешком в Евпаторию. Ночь сияла звездами. Со­баки спали. Идти было легко.

17

Собственно говоря, что произошло? Своим поцелуем он тяжело оскорбил Гульнару. Это ясно, иначе она бы так не рыдала. Но почему? Когда их губы сближались на былинке, она ведь поняла, что за этим может после­довать? Поняла, как женщина. Недаром она засмеялась. Значит, самая мысль о поцелуе не возмутила ее. В чем же дело? Может быть, она уже выросла до мысли о по­целуе, но от самого поцелуя была еще очень далека? Ведь сознание девчонок созревает куда медленнее, чем их груди.

Леська шел и теперь уже грубо думал о Гульнаре. Черт с ней, с этой девственницей. Впереди ждет его Шурка.

В полночь он подошел к забору сарычевского сада. На него тут же залаяла собака.

— Чего надо? — грубо спросил прокуренный голос. — Это сад Сарыча? А тебе что?

— Здесь живет Шура Полякова?

— Нету здесь такой.

— Шура. Круглая такая, румяная.

— Нету. Ни круглой, ни сухой.

— Две недели назад была.

— Мало ли чего было две недели! Две недели назад русские были.

— Но где же все-таки Шура?

— Закурить есть?

— Нет. Я некурящий.

— Ну, вот видишь. А спрашиваешь про какую-то Шуру. Полкан! Рядом!

В ночной синеве чернела избушка на курьих ножках, в которой Леська испытал такое огромное, такое перво­бытное счастье... Он постоял, опершись на забор, по­вздыхал и медленно двинулся дальше. Только сейчас он почувствовал, как устал!

Перейдя стальные пути у станции Альма, Леська из осторожности решил взять направление на Евпаторию, не заходя в Симферополь. Шел он еще верст пять-шесть, пока добрался до группы тополей у какого-то родничка. Здесь он напился воды и прилег. Сон сморил его одним взмахом крыла.

Утро снова застало его в пути. Он жевал взятый из Ханышкоя чурек и шагал, стараясь держаться деревьев, чтобы его не видели с дороги, где в обе стороны мчались немецкие автомобили. Изредка гарцевали гайдамаки. Еще реже тащились телеги.

Так прошел почти весь день. В шесть пополудни ав­томобилей не стало: в этот час германская армия пьет кофе, и вся военная жизнь у них останавливается. Те­перь Леська вышел на дорогу. Идти стало легче. Впе­реди только село Саки, а там, через каких-нибудь восем­надцать верст, Евпатория. Вдали он увидел телегу. Она стояла, точно дожидаясь кого-то. «Может быть, меня?» — подумал Леська, снова вспомнив о чуде. Он прибавил шагу. Но здесь ему впервые изменила осто­рожность.

У телеги высился черноусый гайдамак и держал за уздечки трех кавалерийских коней. Рядом немолодой крестьянин весь содрогался от громкого плача. У кресть­янина была русая борода и русая челка, а на щеках яр­кий румянец, какого никогда не бывает у коренных крым­ских жителей.

Леська почуял драму. От страха у него стали запле­таться ноги, но отступать невозможно: гайдамак сурово глядел него в упор. Леське даже показалось, будто конник узнал его по делам в Ново-Алексеевке. Но, конечно, этого не могло быть.

Леська подошел, волоча ноги.

— В чем дело? — спросил он чужим голосом.

— Иди, иди своей дорогой, — зарычал гайдамак.

— Нет, а вс-таки? — настаивал Леська, точно во сне.

— Дочку насильничают! — взвыл крестьянин и зары­дал еще громче.

Леська огляделся и увидел овражек. Он пошел было к нему, но гайдамак заорал:

— Назад! Стрелять буду!

Но Леська упрямо продолжал идти.

— Назад, туды твою в халату!

Выстрела почему-то не последовало, и Леська спустился в овражек: ему показалось, будто крестьянин схва­тил коновода за руку.

В овражке два гайдамака, повалив девушку на влаж­ную землю, срывали с нее одежду. Девушка плакала и жалобно причитала:

— Не надо... Ну, как же вам не совестно?.. Ну, не надо же...

Леська подошел ближе и сказал убедительным то­пом;

— Братцы! Что это вы себе позволяете? Солдаты вы или бандиты?

Гайдамаки обернулись к нему:

— А ты кто такой за агитатор? А ну, выкидайся отседа, трах-тарарах-тах-тах...

Один из них в бешенстве подбежал к Леське и уже за три шага молодецки развернулся во весь мах. Так, очевидно, дрались у них в деревне. Но, развернувшись, он открыл нижнюю челюсть, и Елисей, слегка изогнув­шись, очень точно ахнул по ней мощным свинглером. Гай­дамак хлопнул пастью, как собака, поймавшая муху, и грохнулся на землю, высоко задрав ручки.

«Нокаут!» — весело подумал Леська и кинулся на вто­рого. Но тот уже понял, с кем имеет дело. Отбегая, он вырвал из кобуры наган. Елисей схватил его за руку: он пытался завладеть револьвером. Если бы крестьянин на­верху действительно удерживал коновода, Бредихин справился бы со своим противником. Но крестьянин не удерживал...

Очнулся Леська на телеге, раздетый до белья и при­крытый рогожей. Голова его была обвязана каким-то тряпьем и ужасно болела над затылком. Рядом, всхли­пывая, сидела девушка, тоже закутанная в рогожу. Лица ее Леська не видел. Лошадка шла по сельской улице, мимо проплывали соломенные крыши. Вскоре телега остановилась у ворот какой-то избы, крытой черепицей. Девушка соскочила и вбежала в дом. Крестьянин же подошел к Леське и, ласково улыбаясь, спросил:

— Ну, как, сынок? Полегчало?

— Что со мной было?

— Спервоначалу он тебя сзади рукояткой, этот, кото­рый при мне состоял, он, значитца, рукояткой, а опосля они тебя раздели, мне по морде, а сами на коней и драла, потому как на дороге опять автомобили с немцами забе­гали. Ну, гайдамаки-то понимали, что поступают неза­конно. Немцы того не любят.

— А с дочкой как же?

— Хорошо с дочкой! — счастливо засмеялся хозя­ин. — Не тронули дочку.

Он помог Леське сойти, и Леська в одном белье во­шел в избу.

— Агаха! — строго сказал хозяин. — Это дорогой гость. Накормить его надо.

Заплаканная хозяйка, которой дочь уже все расска­зала, светло улыбнулась Леське сквозь слезы.

— Спасибо вам, господин, не знаю, как величать... Кабы не вы...

Она махнула рукой и быстро вышла в сенцы.

Леську усадили за стол. Хозяин сел рядом. Кухня была большой и служила столовой.

— А дочка где? спросил Леська, морщась от го­ловной боли.

— Стесняется, — ответил хозяин и указал бородой на дверь, ведущую в комнату.

— А почему вы не схватились с гайдамаком? Мы бы вдвоем их одолели.

— Оробел, — тихо ответил крестьянин и опасливо покосился на дверь. — По слабости болести.

— Как же вы смели робеть, если дело шло о вашей дочери?

42
{"b":"234670","o":1}