— Сам, — тает Стрельчук. — Сам...
— А то ведь и другие отцы бывают, — елейно тянет Огородов. — Сын, скажем, моряком хочет быть, а он ему: нет, в магазин торговать пойдешь или там в парикмахеры.
— Есть, есть дурни! Не разумеют того, что мечта у хлопца может родиться и ту мечту требо лелеять, ласкать.
— Вот, вот. Один знакомый боцман у меня есть. — Улыбка уже чуть трогает губы Огородова. — Так он, знаешь, все сердится, что сын у него по-своему жизнь планировал. Отец-то моряк, он и сыну ту же дорожку предлагал, самим натоптанную. А сын — ни в какую...
— И правильно делал, — соглашается Стрельчук.
— Это ты так считаешь. А мой приятель иначе полагал. И все мне жаловался на сына. Тот, понимаешь, в летчики подался, в военное училище поступил. А еще раньше, пока отец в море уходил, втайне от него в аэроклуб записался. Отец ничего и не знал за пароходской своей работой. Только в войну все прояснилось. Он и потом, мой приятель, вздыхал: зачем, мол, кровиночка летную себе дорогу выбрал? Послушался, стал бы моряком, глядишь, где-нибудь сейчас возле отца бы находился. Хорошо, парень, сын моего знакомого, в герои вышел. Пришлось батьке срочно мнение менять. А то бы до сих пор канючил: и что это он в небо пошел, был бы лучше моряком...
— Эй! — сердится боцман. — Не балуй, электрик! Ты про какого такого боцмана заливаешь?
— Про тебя, дядя Ваня Стрельчук! — смеется Огородов. — Про тебя, сердечный.
И уж весь сотрясается от неслышного смеха Огородов. За ним принимаются хохотать и другие. А боцман наливается краской:
— Ладно вам!
— И верно, — еще один насмешник встревает в разговор. — За что человека язвите? Он жизнь сыну подарил, без Стрельчука не было бы среди летчиков еще одного героя!
— Правильна-а! Качать боцмана!
Возня, хватают боцмана за руки, будто и вправду норовят вытащить из-за стола, словно и в самом деле собрались качать, несмотря на тесноту, на низко нависший потолок.
Стрельчук уже совсем покраснел, но, видно, понимает, что не могут матросы и кочегары вот так прямо похвалу выдать — слюняво получится. А с изнанки, с обратным заходом, — пожалуйста. Понимает, он все понимает, Стрельчук, оттого и смущен. И верит, что, дай им волю, соплавателям, и впрямь начнут качать — силы и радости у них через край.
И тут поднялся Зарицкий, застучал ножом по графину с брагой, точно председатель на шумливом собрании.
— Видал, — загалдели, — жених слова просит! Разве так на свадьбах случается?
— Олежка, тебе положено с утра бухим быть и на одно только слово отзываться — «Горько!».
— Давай, коренной, врежь речугу. Пусть знают, какие женихи из матросов получаются.
— С международным положением свяжи!
— Про победу тост давай. За скорую победу нальем и выпьем!
Зарицкий еще раз постучал по графину, потрогал напомаженный чуб, блеснул коронкой на переднем зубе:
— Друзья мои... Дорогие товарищи! Вот я тут... Вот мы тут с Надей посоветовались и решили сказать...
Он замолчал, подыскивая слова, и у него никак не получалось начать снова. И тогда Надя, глядевшая снизу вверх, выжидательно, будто силясь помочь своим настороженным взглядом, поднялась и тронула Олега за руку, как бы прося подождать, даже если он выберется из паузы, подберет наконец слова.
— Люди, — звонко выкрикнула Надя. — Команда парохода «Виктор Гюго»! Спасибо вам, что разделили с нами счастье этого прекрасного дня... Мне повезло, и Олегу повезло: два года мы были с вами. И хотим сказать... — Она вдруг понизила голос, но тут же поправилась, снова зазвенела: — Если родится у нас сын, позвольте назвать его Виктором... В честь нашего парохода, в вашу честь. «Виктор» — значат победитель, и выходит, будет имя и в честь нашей победы в войне, а мы ведь с вами тоже для нее старались... Низкий поклон вам! Всем, кто сидит тут, и кто на судне сейчас несет вахту, и всем, кого уже нет среди нас, но кто все равно из команды нашего парохода!
Надя снова тронула Олега за руку, и они разом низко поклонились, в пояс, и еще раз, и еще.
Стало тихо. Только шепот шелестел по рядам, и трудно было разобрать, что говорили друг другу. Наверное, что молодец Надя, вот какую речь выдала, почище Маторина. А может, шептали, что ведь и верно: вот так плаваешь, толчешься по палубам, и народ вокруг тебя ни сват ни брат, а на поверку выходит — роднее брата.
С пристуком возвращались на стол опорожненные стаканы, тонко звякали вилки по тарелкам, а потом и нашелся человек — Оцеп, что ли, предложил, как лучше завершить растрогавшую всех тишину:
— Гармонь давай! Что гармонь молчит? Ва-а-альс!
И гармонист, хоть и чужой, за деньги нанятый человек, уловил настроение, надавил на самые нужные теперь кнопки, через всю грудь растянул мехи.
— «На сопках Маньчжурии»!
— Дальневосточный, нашенский!
А кому начинать? Кто первый в круг? Мнутся, переглядываются: и танец серьезный, и задумчивость, вызванная Надиной речью, еще не прошла, может, стала еще сильнее, потому что ко вздохам гармони прибавилось пение мандолины; она выхватила мелодию и повела тоненько, словно бы чистым девичьим голоском. А мандолина — своя, привычная, пароходская. Под мандолину не танцуют, под мандолину поют, и лучше если что грустное, задушевное.
— Нашу, — попросили из угла. — Теперь нашу давай! Как вечерами пели. — И тут же хором:
Зайдите на цветы взглянуть —
Всего одна минута, —
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта...
Но недолго эта песня. Уже из другого угла перебивают:
На свете есть такой народ,
Что даром слез не льет.
Всегда играет и поет
Счастливый тот народ!..
И эта недолго, всего два куплета пропели, потому что гармонь вдруг заиграла по-новому — плавно, еще как бы не забыв вальса, но в этой плавности, иной, уже чувствовалась дробность, возникал четкий ритм, и под него хотелось сначала чуть притаптывать по полу, а потом все сильней, сильней — и чтобы руки вразлет, и голову поднять, и полететь вперед и вбок, и черт его знает еще куда. Цыганочка! И уж зажглось огнем на малом свободном пространстве цветастое Кларино платье, и поплыла она, огибая столы, расставив локти, прижав платочек к груди, — вот только лицо еще было серьезным, непроницаемым; не подчинялось вроде ее лицо ногам, отбивающим не шибкую пока дробь, и всему ее телу, весело вздрагивающему в согласии со всхлипами гармони.
И-их! Кто с места вскочил, притопнул, приготовился встать рядом с Кларой, кто на ладони поплевал, словно принимаясь за работу, но Клара поплыла дальше, и поди разбери, где она остановится, кого выберет и сможет ли тот, избранник ее, так же лихо, как она, отдаться танцу!
Остановилась. Нет, не остановилась, а заплясала на месте. И уж не лицо у Клары, а солнце в майский полдень — так и сияет, так и брызжет смехом. А перед ней Маторин, дружок жениха, главный закоперщик на свадьбе. Вот как она решила, самая веселая на «Гюго», вот кого выбрала. Давай, мол, покажи, Сашок, как у вас на Алтае пляшут!
А он, Маторин, будто бы сговорился с ней раньше, будто бы срепетировал. Влетел в круг и развел руки и свел вместе, хлопнул в ладоши и сыпанул дробью — по груди, по коленкам, да еще и по черным выходным башмакам. А Клара — пуще, уперла руки в бока и таким перестуком окружила Маторина, что ему, казалось, и отомстить будет нечем. Да нет, на Алтае тоже умеют! Вприсядку пошел, и не как-нибудь, а на полную, и легко, свободно — надо будет, так до утра!
И уж другим невтерпеж, еще и еще выходят в круг, и каблучная дробь летит по комнате, перекрывает гармонь — вот-вот в щепы пол разнесут.
И-их! Пляши, не жалей полуботинок с узором, туфелек портландских на высоких каблучках, за доллары купленных. Пляши, потешь душу! Когда еще моряку доведется на свадьбе погулять — на своей свадьбе, пароходской?