— В канцелярию… В канцелярию…
В канцелярии ему приходится дожидаться. Там только Павел Сергеевич и Карлсон, В соседней комнате, у ротмистра, православный священник. Пастор морщится, услышав о своем ненавистном коллеге, о пренеприятнейшем конкуренте. Он еще шире распахивает шубу, достает носовой платок и вытирает им лицо и шею. Жарко натопленная, прокуренная, никогда не проветриваемая комната наполняется освежающим ароматом резеды.
Ротмистр фон Гаммер учтив, но официально сдержан со священником.
— Я ничего не могу вам обещать, абсолютно ничего. Я выполняю то, что мне поручено. Я только исполнитель. Если я, по вашему мнению, переступил границы доверенной мне власти, можете жаловаться начальству.
— Я не намерен ни контролировать ваши действия, ни жаловаться на вас, — говорит священник. — Обращаюсь к вам как к человеку. Вы ведь не только чиновник, но и человек. И имеете вы дело с живыми людьми. Казалось бы, человек человека всегда поймет. Законы даны не для механического исполнения. Блюстители закона призваны следить за тем, чтобы виновные не ощущали власть как насилие. А то, что сейчас тут происходит… Не верится мне, что таким образом можно умиротворить или исправить людей. Весь народ все равно не перестреляешь и не упрячешь в тюрьмы. Зато у тех, кто уцелеет, вовек не исчезнет ненависть и жажда мести. Помещики никогда уже не смогут здесь чувствовать себя в безопасности.
— Напрасно изволите беспокоиться и сомневаться в силе России и в незыблемых устоях самодержавия. У нас достаточно средств против этих дикарей и их ненависти, желания мстить. Если понадобится, мы найдем в Сибири достаточно места хотя бы для всего этого народа… Простите, но мне кажется немного странным ваше… слишком энергичное заступничество за социалистов, поджигателей и грабителей.
Маленький седой старичок с восковым лицом, в поношенной рясе спокойно глядит сквозь очки в черной оправе прямо в глаза ротмистру.
— У нас достаточно средств против этих дикарей и я не симпатизирую социалистам, поджигателям и грабителям. Такое обвинение меня ничуть не задевает, так как не имеет ни малейшего основания. Но, по-моему, социалисты, поджигатели и грабители тоже люди и имеют право на справедливое расследование и человеческий суд. Наш спаситель, будучи уже распятым на кресте, простил убийцу. Я не вижу, кто бы дал нам право быть мудрее. Понятно, я не хочу сказать, что мы должны вернуться к его методу. Для этого мы слишком… культурны. Прошу по крайней мере больше отличать виновных от неповинных, а к так называемым виновным не применять средневековые методы… Когда я шел к вам, в подвал потащили полуслепого старика лет семидесяти. Я слыхал, будто он отец убежавшего из тюрьмы председателя комитета социалистов. Читал я, что за грехи отцов карают детей, но впервые вижу, что за грехи взрослых сыновей наказывают их семидесятилетних отцов… Вот по дороге меня обогнали дровни. На них лежал один… я с трудом узнал его — хотя он из моего прихода. Он уже не походил на человека. Его покарали прежде, чем установили вину и вынесли приговор…
Фон Гаммер встает.
— При всем моем глубоком уважении к вашему сану и вашим сединам я все же не могу не заметить вам, что вы переходите границы вашей компетенции. За свои действия я отвечаю единственно перед своим начальством и ни перед кем больше. Можете жаловаться, если вам угодно.
Встает и священник.
— Неважную услугу оказываете вы тем, чьи интересы якобы защищаете. Все равно, местные ли это помещики или русское государство. О латышах писал некто, хорошо знающий их историю. Его звали Меркель.[22] Да… Впрочем, это, кажется, тоже не относится к делу. Одно еще хочу я сказать вам. История не стоит на месте, и пути ее неисповедимы. Всем нам следовало бы жить так, чтобы детям не пришлось отвечать за наши деяния. Нет ничего ужаснее возмездия, которое долгие годы бредет за тобой по пятам, пока не настигнет… Прощайте, господин фон Гаммер.
С трудом передвигая ноги в тяжелых крестьянских сапогах и огромных калошах, он устало плетется к выходу.
Пастор в передней, заметив его, встает и идет ему навстречу, обходя стол, чтобы не останавливаться, а, лишь кивнув головой, пройти мимо…
Часа через два в канцелярию вводят Лиепиня.
Прокуренная, душная комната выглядит иначе, как будто торжественней. Стулья с одной стороны поставлены в ряд. Груда бумаг убрана со стола и навалена на стул у окна. Карлсон сидит в конце стола, в наглухо застегнутом длинном сюртуке.
Лиепинь оглядывается. Что означает эта торжественность?
Все три офицера сидят по ту сторону стола. Коренастый — справа от ротмистра, Павел Сергеевич — слева. Коренастый выглядит особенно хмурым и злым. Павел Сергеевич сидит, не поднимая глаз.
Ротмистр приступает к допросу.
— Лиепинь — да? Девятнадцати лет? Секретарь исполнительного комитета? Был в народной милиции?
Лиепинь отвечает утвердительно. Все это давно известно и доказано. Отрицать не имело бы никакого смысла. Но зачем у него обо всем этом спрашивают? Отвечает он вяло, нисколько не волнуясь и не увиливая.
— Кто вместе с вами участвовал в разоружении жандарма на станции?
— Этого я сказать не могу.
— Не можете или не хотите?
— Не могу и не хочу. — К нему обращаются на «вы». Почему сегодня такая небывалая корректность?
— Напрасно отпираетесь! У Витола нашли шашку жандарма. Он сам сознался.
— Это уж его дело.
— А кто арестовал управляющего Бренсона?
— Напрасно вы расспрашиваете. Ничего не скажу.
— Так, так. Отлично. Я вижу, вы, молодой человек, с характером… — Тут терпению ротмистра наступает конец. Он вновь багровеет и начинает кипятиться. Вежливый тон забыт. — Мерзавец! Ты осмеливаешься оскорблять пастора! — кричит он.
— Я не знал, что он состоит на службе в карательной экспедиции.
— Молчать! — И фон Гаммер делает вид, что углубляется в чтение какой-то бумаги. Наверное, для того, чтобы скрыть не соответствующую торжественной обстановке горячность.
Лиепинь с легкой усмешкой разглядывает разволновавшееся начальство. Коренастый офицер сердито дымит папироской.
Но ротмистр уже успокоился. Он поднимает голову и с удвоенной строгостью смотрит на преступника.
— Ты социалист? Состоишь в организации? Не отпирайся, нам все известно.
— На этот раз ваши сведения верны. Да. Я социалист.
Тишина. Скрипя пером, Карлсон что-то записывает. Павел Сергеевич поднимает голову и тоскливо смотрит на Лиепиня.
— Тебе известны все, состоявшие в организации. Ты можешь в значительной мере смягчить свою участь…
— Напрасные разговоры. Карьера Витола меня не прельщает. Я ничего не скажу.
Фон Гаммер откидывается в кресле. Он делает вид, что смотрит прямо на Лиепиня, на самом же деле глядит мимо, куда-то на стену.
— Через полчаса тебя расстреляют…
На мгновение воцаряется странная тишина. Конечно, Лиепинь еще что-то скажет. Прервать его они не успеют. Их всех страшит голос обреченного на смерть юноши. Мгновение кажется часом.
Павел Сергеевич поднимает голову и быстро опускает. Юноша все еще улыбается своей невыносимо иронической улыбкой.
— И это все, что вы могли придумать, — спокойно произносит он. — Для меня не ново… Я давно готов…
— У тебя есть какие-нибудь просьбы?
— К вам? Что вы еще можете сделать для меня?
— Увести!
Драгуны становятся по бокам. В дверях Лиепинь оборачивается и бросает фон Гаммеру:
— Плохую услугу оказываете вы своим сородичам. Дорого придется им заплатить за наши жизни. А если не им, то их детям или внукам…
— Увести! — вопит фон Гаммер.
Лиепинь сидит в маленькой, тесной, накуренной и жарко натопленной каморке с драгунами. Он один на скамье. Ему жарко и трудно дышать.
— Товарищи, — громко спрашивает он, — не можете ли одолжить мне папироску?
Пять-шесть рук тянутся к нему.
Он курит, сосредоточенно разглядывая дымок. Сперва дымок легко клубится, завивается в кольца, принимает причудливые, заманчивые очертания. Потом медленно рассеивается и исчезает в синем тумане. Мелкая, голубоватая рябь мелькает в воздухе. И все…