Он смотрел то на одного, то на другого. Но все безучастны и делают вид, что не слышат. Отвечать не нужно — ну и ладно. Что тут ответить? Из передней входит старик в белом нагольном полушубке и постолах. В руке у него самодельная ореховая палка. Оглянувшись по сторонам, спрашивает:
— Наверно, нет его?
— Кого ты ищешь? — спрашивает Гайлен.
— Кого… Своего Петера, кого же еще. Мне сказали, будто он тут на должности.
— Тебя, отец, видно, обманули. Нет у нас здесь никаких должностей и никаких служащих. Откуда ты?
— Из Айзпурвешей. Микелис Вирза меня зовут. Ложки я мастерю и корзины. Сыну моему, значит, на Андрея девятнадцать минуло. Жил он, как все, честно, работал у того самого хозяина, где и я угол имею. Дзервес усадьбу нашу прозывают… Так вот, с прошлой осени начал он шататься со всякими… А тут, как пошли беспорядки, совсем от дому отбился. К ночи, бывало, придет, а чуть свет — опять из дому. Сколько я ни старался, и добром и злом, — ничего не выходит. Его уже два раза Саркис спрашивал. Грозился мне все зубы повышибить. Где, говорит, сын твой? А откуда мне знать… Я его с той поры и не видал. Кто говорит — удрал, а кто — в социалисты записался. Прослышал я, что он у вас. Пришел поглядеть. Видать, нет его. А коли здесь, не прячьте его, господа, от меня, старика. Ведь в экую даль шел я сюда…
— Почему же ты все-таки ищешь его? — спрашивает Гайлен. — Ведь он не ребенок. Сам о себе позаботится.
— О себе-то он позаботится. А обо мне кто? Семьдесят восьмой год пошел. Долго ли я смогу ложки делать? В глазах темнеет, руки дрожат, резачок не удержать.
— Да разве за эти семьдесят восемь лет ты ничего не заработал? — спрашивает Мартынь.
— Заработал? Вот это, — он протягивает ореховую палку. — Да угол в богадельне. Ой, если бы вы знали, господа, как туда не хочется… Восемьдесят рублей накопил я и отдал пастору, чтобы отвез в Ригу, положил. А теперь и не знаю, куда девался он с деньгами.
— Сын, наверно, знает, — говорит Мартынь. — Не горюй, Микель Вирза. Все вернем — и то, что у пастора, и то, что у барона осталось и у хозяев. Изрядный получится капитал. Сможешь жить припеваючи.
— Что вы, господа! Да много ли мне, гнилому пню, нужно? Теплый уголок да корку хлеба… Чего там бароны. Кто заплатит за то, что мы в молодые годы спину гнули, не евши, не пивши. От бар никто ничего не получит. И я не получил, и вы не получите. Имения пожгли, а думаете, так и останется? Вернутся с розгами да палками. Мне не рассказывайте. Я за свою жизнь больше перевидел, чем вы. Потому-то я и боюсь за Петера. Он сроду горячий был… — Старик достает красный дырявый платок и вытирает им слезящиеся глаза. — Вот и с хозяевами тоже: за кем рубль, за кем три… Все ходишь, да разве допросишься. Не судиться же…
Махнув рукой, уходит.
А за дверью уже дожидается другой. Робко переступает порог, держа шапчонку в руках. Доходит до середины комнаты и неподвижно смотрит на стену. Шапка в руках заметно дрожит. Вокруг плотно сжатых губ болезненная складка: Зарен.
— Ты опять за своим ружьем? — спрашивает Гайлен. — Сколько раз уже тебе говорили…
— Отдайте, господа… — умоляет Зарен. Голос его дребезжит, как рассохшееся колесо.
— Тебе нельзя отдавать! — сердито кричит Вирснис. — Тебе ничего нельзя доверить. Ты старый пьяница и негодяй.
Зарен моргает, будто смахивая невидимые слезы.
— Пьяница — да… А негодяй — нет. И хочу доказать…
— Что ты можешь доказать и кому? — смеется Гайлен.
— Этому… Бренсону… Дайте ружье, и я вам его доставлю. Честное слово.
— Ты — Бренсона? — Они хохочут над отвагой сухонького, сгорбленного старика. — Да он тебя в свою рукавицу насунет. Каблуком тебя раздавит.
— Я его поймаю! — Зарен потрясает кулаком. Его узкие глазки будто буравят Вирсниса и Мартыня. — Теперь все обо мне плохо думают. Не осталось у меня ни одного друга. И вы правы, разве я что говорю… Негодяй — сам понимаю. Но я еще докажу…
— Знаете что, товарищи, — вступается Мартынь, заметив протестующий жест Вирсниса, — отдайте ему ружье, пусть он идет… на охоту.
— Чтоб опять засыпался и других подвел, — ворчит Вирснис.
— Нет, — говорит Мартынь, не сводя глаз со старика, — Зарен не предатель. За это я ручаюсь.
— Уж можете поручиться! — откликается Зарен. Голос его стал тверже и звонче. — Да я лучше голову сложу, чем хоть бы одно слово кому…
В его сгорбленной фигуре столько трагикомической торжественности, а в тоне такая уверенность, что и Вирснис сдается. С досадой подымается он со своего места.
— Пойдем. Но смотри! Второй раз пощады не будет!
— Уж если я сказал, господа…
Он торопливо семенит за Вирснисом. Кажется, что это совсем не тот мрачный старик землекоп, которому все опостылело.
В дверях теснятся люди, заглядывают в комнату. У тех, кто возглавляет движение, всегда можно было найти ответ на все вопросы: наверное, они лучше понимают и нынешнее положение.
— Ну как, товарищи? — спрашивает, улыбаясь, разбитной молодой парень небольшого роста, коренастый, с пышными светлыми усами, из-под которых просвечивают белые крепкие зубы. — Драгуны идут?
— Они уже в Вецкалснаве… В Мадоне полно войск… Сегодня ожидают в Стукманах… — слышится в толпе. Но в этих возгласах не чувствуется страха. Скорее в них слышится сомнение, вопрос. Молодежь бесстрашна и отчаянна. Об опасности она начинает думать лишь тогда, когда лицом к лицу встретится с ней. Молодые держатся всегда вместе, а это придает смелость каждому в отдельности. У всех в памяти недавняя победа. Чего же теперь страшиться? От них удирали драгуны и бароны со своими черкесами и другими холуями. Замки пылали. Глаза молодых горят задором и храбростью…
— Не пугайте народ! — раздается в толпе чей-то голос. — По дороге из Марциены на Калснаву драгуны разбиты и обращены в бегство. Мы еще держимся. Наши ружья еще не заржавели.
Слова эти вызывают шумное одобрение.
— Из Москвы идет подмога с пушками… Солдаты возвращаются с японской войны…
Мартынь выходит вперед.
— Товарищи! — говорит он спокойно и отчетливо. — Вы знаете, мы никогда не обманывали вас и не тешили розовыми надеждами. Ваша радость по случаю первых успехов была слишком велика. Мы всегда предостерегали от упоения легкой победой, призывали сохранять боевой дух. По мере сил помогали вам в вашей идейной и организационной работе. Но успехи наши не очень велики. В этом отчасти виноваты мы, а отчасти и вы сами. Главная помеха — здешние условия жизни. Из-за них вы были вдалеке от любой организации и совместной борьбы. Однако все то, что мы упустили в собирании сил и в пропаганде, сама жизнь может восполнить в одно мгновение. Революционная волна вздымает массы, словно песчинки. Что такое отдельные люди в этой огромной толпе?
Мы не раз говорили, что в революции может наступить кризис. И, кажется, он надвигается. Вы воспринимаете все это проще и вернее. Вы говорите: драгуны в Калснаве, драгуны в Мадоне, вот-вот будут в Стукманах. Вам хочется узнать, правда ли это. Приятнее всего было бы услышать, что это неправда. Но что мы можем сказать? Точных и достоверных сведений у нас нет. Понятно, слухам нельзя вполне доверяться. Но доля правды в них есть. Не будем же обманывать себя и других: они приближаются. Мы не так простодушны, чтобы поверить, будто регулярные войска, воспитанные в духе приверженности к старому режиму, сразу перейдут на сторону народа. К войскам всего труднее добраться с живым, свободным словом. Они идут. У нас есть сведения, что бежавшие бароны опять во главе карательных экспедиций.[15] Аресты производятся по спискам, составленным баронами, после чего следуют пытки и расстрелы. Мы уподобились бы страусу, если б стали утверждать, что у нас ничего подобного не может быть. Завтра или послезавтра они могут дойти сюда. Мы должны быть готовы к самому худшему.
Я не говорю, что все уже потеряно и нас ждет лишь удел всех побежденных: сдаться или бежать. Пока еще мы не знаем, как велики силы врага. Быть может, общими усилиями его можно будет отогнать. Нам неизвестно, насколько солдаты послушны и верны своим тиранам. Может быть, наша пропаганда и агитация преградят дорогу их пулям и штыкам.