— Чуть свет, — ответила Настя из соседней комнаты и опять куда-то побежала, шлепая туфлями.
Степан Яковлевич чуть подождал и намеренно громко, чтобы разогнать томящую тишину, пробасил:
Поехали, что ль? На дачу-то!
Вскоре они покинули свою тихую квартирку, намеpеваясь сесть в метро и таким путем добраться до Киевского вокзала. Но, выйдя из дому, Степан Яковлевич перерешил: утро было такое тихое и солнечное, как улыбающийся ребенок, а Москва — вся сияющая.
— Пешком, — сказал он, поворачиваясь к Насте, пятерней расчесывая бородку, прикрывая кадык.
— Ну что же, — согласилась та.
И они зашагали так же, как когда-то в деревне. Степан Яковлевич — в сером костюме, с аккуратно повязанным галстуком, в сапогах, — брюки навыпуск — впереди, а Настя — в лиловом широком платье — позади. Степан Яковлевич несколько раз пытался выбить из Насти эту привычку, говоря:
— Да иди ты рядом. Не в деревне живем — в Москве.
Настя твердила свое:
— Чай, куда иголка, туда и нитка, Степан Яковлевич.
И Степан Яковлевич махнул на это рукой.
Улица была чисто выметена, на ней лежало утреннее молодое солнце. Глядя на улицу, на дома, на пробегающие машины, Степан Яковлевич сказал:
— Умытая.
— Кто? Я-то? А как же, — ответила Настя.
— Да не ты, а Москва.
— Недослышала, Степан Яковлевич.
— Я так думаю: ни одной столицы на земле нет, как Москва.
— Конешно, — сказала Настя, но сказала так простенько и незначительно, что Степан Яковлевич даже приостановился.
— Суть уразуметь надо, тогда слово у тебя будет весомое. «Конешно». Что это «конешно»? Так себе. А понять надо то, что Москва — это тебе не просто город — громадина. Москва — светоч есть в мировом масштабе. Вот она какая, Москва. В сердцах она всего мирового народа. Во сне снится… А мы с тобой в ней живем и, вот видишь, по улице шагаем. В точку я говорю! В точку.
— Говори, говори. Люблю я слушать-то тебя, — то и дело прерывала его Настя, улыбаясь всем встречным, как бы зовя их послушать, что говорит ее Степан Яковлевич.
И он говорил басом, размахивая длинными руками, сам увлекаясь тем, что говорил… И, только попав на дачку, он сразу умолк, еще издали увидав грядки с клубникой.
Не дойдя до грядок метров пять-шесть, он замер: на черноземе, старательно устланном шелковистой соломой, красовались ковры зеленых до черноты листьев, а под листьями лежали крупные ягоды. Они лежали и так и эдак, показывая то свои беловатые мордочки, то ядрено-красные бока.
— Крас… Красота мировая!
Настя подошла к грядке и сорвала одну из самых крупных ягод, проделав это так спокойно, как она перетирала, не сдигая с места, вещички в квартире. Степан Яковлевич закричал, будто провалился в яму:
— Эй! Эй! Что это ты?
— А чего же глядеть на нее? Есть надо, — кротко ответила Настя и, вынув из чемоданчика блюдце, принялась снимать ягоду.
— Постой-ка. Как это — есть? Красоту такую, — но, нагнувшись, он сам увлекся и начал с удовольствием снимать ягоду за ягодой, приговаривая: — Миллионеры. Ну, ей-богу, миллионеры.
Когда блюдце было наполнено, Настя поднялась и, держа его в обеих руках, глядя на ягоду горящими глазами, сказала:
— Вот бы продать, Степан Яковлевич!
— Ну-у? — Степан Яковлевич рывком выхватил у нее блюдце и, шагнув к забору, через который глазели ребятишки, протянул им ягоды и, надувая губы, сам стесняясь, грубовато-любовно сказал: — А ну… нате… лопайте, — и тут же к Насте: — Скупа ты становишься. Зря.
5
А Иван Кузьмич, как только прибыли на излюбленные места, тут же всех и расставил по всем правилам грибной науки, строго наказав — не рвать грибы, а срезать ножичком под корень. Дав каждому направление, условясь встретиться на станции часам к двенадцати дня, он, прихватив с собой внучат, ринулся на свои грибные «огороды».
Леса были уже по-летнему в силе: дубы распустили свои могучие рогатые листья, липа цвела, сосна — золотая стволом — почернела в иглах, а на траве лежала серебристая роса.
Ребята кинулись было в траву, оставляя после себя путаные следы. Иван Кузьмич серьезно предупредил их.
— В траве только букашки и дрянь всякая — цветочки, а грибы — они другое поприще любят. Идите-ка вот сюда, — и повел внучат в молодой дубовый лесок.
Иван Кузьмич был уверен, что вот здесь, в этом молодом лесочке, и стоят отрядами боровики, выбившись из-под корки прошлогоднего рыжеватого листа.
— Вот они! Вот они! — хотелось закричать ему так, как он иногда кричал во сне, но, войдя в лесочек, обшарив его, он грустно произнес: — Наврал. Наврал лесничий мне. Подшутил. Ну, отчаиваться не будем, — и, сделав круг километра в два, уже окончательно теряя всякую надежду, он попал в овраг, заросший мелким березняком, сосенками, и тут натолкнулся на такую армию грибов, что прямо-таки присел, выставив вперед ладонями руки, как бы боясь спугнуть грибы.
Рыжеголовые, покрытые росинками, они стояли под кустиками — и рядами, и вразброс, и группами, будто о чем-то совещаясь, к чему-то готовясь — не то к бою, не то к дальнему походу, и, казалось, говорили: «Смотрите, какие мы молодцы». Конечно, неопытный человек сейчас же кинулся бы на них, начал бы жадно рвать, да и потоптал бы немало. Дудки! Иван Кузьмич не из таких. Подав команду внукам не трогаться с места, он срезал под корень первый гриб-боровик. Гриб был молодой, с жирной золотистой шляпкой, а нижняя часть шляпки залита такой желтизной, что Иван Кузьмич, захлебываясь, прошептал:
— Медом облита, — и подал гриб младшему внуку Пете.
Тот поверил и лизнул.
6
Николай Кораблев с аэродрома, недалеко от Кичкаса, позвонил своему хорошему знакомому, директору Днепровской электростанции:
— Пришли мне машину. Только прошу открытую: хочу посмотреть, что здесь изменилось без меня.
Всю дорогу, пока летел из Москвы, он думал «нагрянуть домой неожиданно», а тут как-то безотчетно позвонил Татьяне.
Она обрадованно и удивленно вскрикнула:
— Коля! Ты? Родной мой. Откуда ты? Где ты?
— На аэродроме. Скоро буду, — сдержанно ответил он, хотя ему в эту минуту хотелось сказать самое задушевное, но он постеснялся посторонних и вышел из здания, решив у ворот подождать машину. Справа от него, в крутых каменистых берегах, играл Днепр. На рыжих рябоватых скалах шелушилось утреннее солнце. Николай Кораблев смотрел на скалы, но думал совсем о другом. Женщины порой в него влюблялись, порой посмеивались над ним, называя его «пустым колосом». Под влиянием этих насмешек он иногда пробовал «связать свою судьбу», но из этого у него ничего не выходило, и он, сгорая от непонятного для него стыда, отступал.
И вот однажды, в раннее осеннее утро, на берегу Днепра он увидел девушку. Она пробегала, прыгая с одного камня на другой, держа под мышкой папку, а в левой руке небольшой светлый, наглухо закрытый ящик. На ней была синяя в полоску юбочка, такая легкая, как крылья бабочки, и белая майка. Золотистые волосы, небрежно взбитые, развевались по ветру.
— Ох, ты! Кто это? — проговорил он и сразу почувствовал, как его неудержимо потянуло к ней. И он пошел, тоже легко прыгая с одного камня на другой, неотрывно следя за девушкой. Вот она выбежала из-за скалы, затем снова скрылась, и Николай Кораблев так же, как неожиданно увидел ее, неожиданно и потерял. Он кинулся в одну, в другую сторону, потом поднялся на скалу и отсюда глянул на каскады рыжих глыб, на противоположный берег, на пробегающие через плотину машины, на движущихся во все стороны людей, — и вдруг все это ему стало неинтересным, скучным. У него даже защемило сердце, как будто он потерял самое дорогое, что бывает только раз в жизни… И он пошел со скалы, скользя по ее крутизне туда, вниз, к Днепру, и, крупно шагая, чуть-чуть косолапя правой ногой, устремился вверх по течению. На пути попался длинный, окатанный камень. Николай Кораблев перепрыгнул через него и попятился: совсем недалеко на маленьком стульчике сидела та же девушка. Перед ней на подставке виднелось полотно, рядом со стульчиком на гальке стоял кувшин, в кувшине торчали кисточки. Девушка, вглядываясь в воды Днепра, ругала сама себя: