— Эх! Рука же у вас, сильная!
Зато Леля решила всех перещеголять: она пошла на Николая Кораблева, как курица, растопырив крылья, и так же, как курица, закудахтала:
— Ой! Ой! Вы, наверное, думали, что мы уже навеселе, а мы все вас ждали.
— Садись! Садись! Хозяин наш, садись! — весь сияя радостью, усаживал его Иван Кузьмич. — Садись. Э-э-э, живем. И еще как живем. А эту ты, поди-ка, помнишь, — показал он на Лелю. — Жена Василия.
Леля вся вспыхнула и стала походить на белокурую куколку. Опустив глаза и все так же кокетничая, она жеманно пропела:
— Извините нас, Николай Степанович, за такой стол.
Все на какую-то секунду смолкли, и всем показалось, что Леля сказала что-то весьма глупое, потому что на столе виднелась селедка, ловко разделанная, в масле с луком, огурцы, три банки консервов, жареная картошка, пирожки, приготовленные Еленой Ильинишной, а рядом со всем этим красовалось блюдо свеклы, и, главное, стояло три литра водки. Да чего уж еще? А она — «извините нас за такой стол».
Николай Кораблев искренне сказал:
— Да что вы? Чудесный стол. А любви и заботы на нем сколько! Это, видимо, все Елена Ильинишна.
Та расцвела, а Иван Кузьмич подхватил:
— Действительно. Толково, Николай Степанович, сказал. Ты уж позволь мне за столом-то тебя на «ты»? Закон у нас в семье такой: кто сел за стол, тот наш — «семейный», а семейного как на «вы» звать? Ну вот, спасибо, — сказал он, видя, как Николай Кораблев кивнул головой. — Толково. Заботы и ласки на этом столе на тысячу человек хватит. Подметил правильно. Вот за это мы тебя и любим — душу нашу видишь. Что есть душа?
— А ты наливай, — скомандовала Елена Ильинишна и пододвинула к нему бутылку.
— И налью, — разливая водку, продолжал Иван Кузьмич. — Налью. И о душе. Что есть душа? Не знаете? А я вот вам скажу. Один раз я слыхал это от Иосифа Виссарионовича Сталина. Вон от кого. Сидим мы в Кремле, во время перерыва… Совещание было. Сидим, и кто-то заговорил о душе. Глядим, он идет. Мы, конечно, встали. Он к нам: как, что, о чем спор? О душе, мол. Что это, мол, и в литературе и в учебниках слово это выкинули, вроде как душа не существует, а только псих какой-то? Он засмеялся и говорит: «Есть она, душа-то. Как же? Конечно, не так мы понимаем, как бывало. Но душа есть. И если мы в человеке воспитаем коммунистическую душу, мы с вами тогда непобедимы».
Тут подвернулся военный человек, тоже большой, и так, улыбаясь, говорит: «Ну, для победы, кроме души, надо еще пушки».
За столом все примолкли, напряженно слушая Ивана Кузьмича, а он, видя это, еще возвышенней заговорил:
— Ну, Иосиф Виссарионович повернулся к военному человеку, голову так набок склонил, и ответ готов: «Это верно, без пушки не победишь, но если мы за пушку посадим человека с дрянненькой душонкой, пушка в нас стрелять будет». Видали? — И, быстро разлив водку, он поднял рюмку. — Так за советского человека!
Все встали, выпили. Потом выпили за Ивана Кузьмича, за Николая Кораблева, за Елену Ильинишну, за Василия… и уже потеряли счет, за кого только не пили. Потом в квартиру, неся в корзинке водку, закуску, ввалился с двумя снохами, Варварой и Любой, Евстигней Коронов и еще с порога заиграл словами:
— Не зван? Знаю. Да чем обиду при себе держать, я говорю: забирай молодиц своих и чего попить, поесть и дуй к Ивану Кузьмичу. Не пригласил тебя? Там узнаешь, почему такое стряслось. Но он тебе все одно будет рад.
Иван Кузьмич действительно был рад Коронову. Кинувшись ему навстречу, подхватывая корзину, он завопил:
— Ух ты, друг мой! Рад! — и, усадив Коронова рядом с собой, снох по обе стороны Николая Кораблева, показывая на Коронова, крикнул: — Царь уральский явился!
Коронов для смелости, видимо, уже выпил. Тут, выпив первую рюмку он сразу запел, как будто для этого только и пришел. Он запел, неожиданно для всех баритоном, уральскую песенку:
Брошу плакать и печалиться,
Перестану горе горевать.
Первая часть песенки была спета с грустью, с тоской, но вторая, к удивлению Николая Кораблева, у которого в голове уже шумело, была подхвачена всеми залихватски, с удалью — «оторви да брось»:
Моя молодость загубленная
Да не воротится назад.
И опять затянул Коронов:
Вы сулили много золота,
Чтобы с милым жить было легко.
И все кинули:
На кой черт мне ваше золото,
Когда милый, милый далеко.
— Вота, вота как живем, уральцы! — кричал в общем пении на ухо Кораблеву Коронов. — «На кой черт мне ваше золото, когда милый-то далеко». Вот оно как: далеко — и золото прочь.
— Жарь, жарь! — поддавал жару Иван Кузьмич, не умеющий петь, видя, как широко разевает рот старик Коронов и как умело подхватывает песню Елена Ильинишна, вся раскрасневшаяся, помолодевшая.
Иван Кузьмич тоже раскраснелся, как раскраснелись и все, особенно женщины. Варвара, пылая здоровым румянцем, положив на стол обе с ямочками на запястье руки, сидела не шелохнувшись, как бы боясь своим движением кого-то спугнуть. Глаза у нее были томные, чуть прикрытые длинными ресницами, а грудь дышала так, словно Варвара шла в гору. Леля, так та просто вся кипела. Глаза у нее стали большие и бесстыжие: она неотрывно смотрела на Николая Кораблева, ловя его взгляд, и, когда ей это удавалось, улыбалась ему призывной женской улыбкой.
Иван Кузьмич, заметя такое со стороны снохи, сказал про себя: «Чучело».
А Коронов, хлопнув в ладоши, как бы сам пускаясь в пляс, крикнул своим снохам, показывая на Николая Кораблева.
— А ну-ка, растревожьте кровь молодецкую!
И Николай Кораблев, повторяя: «На кой черт мне ваше золото, когда милый, милый далеко», — очутился в кругу женщин и мужчин.
Варвара просто таяла перед ним: она ни разу не топнула ногой, только ходила, плавно поводя руками, как бы убаюкивая его на своих ладонях.
Леля прыгала на него, как саранча на зеленый куст.
А Николай Кораблев сам, еле сознавая все это, вместе со всеми, под частушки, прибаутки Коронова, под удары в ладоши Ивана Кузьмича, плясал — большой, грузный, вскрикивая:
— Ух! Ух!
А наутро, проснувшись, сидя за самоваром, он долго вместе с Иваном Кузьмичом вспоминал все подробности вечера: и то, как плясал, не умея плясать, и то, как пел, не умея петь, и то, как целовался, и почему-то со Звенкиным… а потом свалился на диван, еле понимая, что творится в комнате, и уснул.
— Ну, гость, ну, гостенек! — трогая седой клок волос на голове, извинялся он перед Еленой Ильинишной.
— Милый был, милый, — говорила та. — Зачем извиняться-то?
Леля сидела за столом надутая, обиженная, видимо, тем, что директор вчера уделял ей внимания столько же, сколько и всем остальным. Выпив стакан чаю, она вышла в детскую комнату. Иван Кузьмич, глянув ей вслед, перевел взгляд на Николая Кораблева и, трогая его руку, сказал:
— Молодец: не поменял свое большое на лазоревый цветок. Молодец — от души говорю.
Николай Кораблев вдруг заулыбался — всем лицом, карими глазами, точь-в-точь так же, как тогда, в Москве, на квартире у Ивана Кузьмича, накануне того страшного дня: Николай Кораблев увидел перед собой Татьяну, и в нем проснулось мужское, чистое и тоскующее. Не стесняясь этого чувства и даже гордясь им, он тихо проговорил:
— Вот приедет она, и ты, Иван Кузьмич, увидишь, какая она у меня хорошая. Сын у нас есть. Появится еще сын или дочь, буду тебя просить крестным отцом, а вас, Елена Ильинишна, крестной матерью.
Иван Кузьмич и Елена Ильинишна понимающе переглянулись.
Книга вторая
Часть первая
Глава первая
1