Николай Кораблев понял, что нарком говорит не свои слова, а тот добавил:
— Тем более — ты ведь с Урала?
— Нет, с Волги, Илья.
— Ну, все равно, — и нарком беззвучно засмеялся, весь сотрясаясь, как бы радуясь своей оплошке. — Все равно… Урал ли, Памир ли, Волга ли, или Камчатка, — ТЫ ведь Кораблев — корабль, ну и секи волны.
Николай Кораблев поднял на наркома большие карие глаза, в которых светилась тоска, какая бывает у художника, когда в разгар работы над картиной ему мешают каким-то посторонним делом.
Значит, изыскание по закалке током высокой частоты прекратить?
Ах, да! — Нарком некоторое время смотрел в окно, Сколько с тебя в Америке заломили за такое дело?
— Миллион долларов.
— Может, отдать?
— Да ведь они закалили только кулачковый валик. Это мы и без них сделали.
— Да ну? Что же молчишь? Это на Совнарком надо.
— Зачем шуметь раньше срока?
Нарком задумался.
— А с Урала разве руководить не сможешь? Кто на этом деле остается?
— Инженер Замятин.
— Замятин? Это что, родственник Ивану Кузьмичу?
— Сын.
Нарком снова несколько секунд молчал и чуть спустя проговорил:
— Ага… Знаю и того и другого… Удивительная вещь. Ведь, кажется, какая огромная разница между отцом и сыном. Отец просто рабочий…
— Ну, нет… не просто.
— Сын инженер, — как бы не слыша, продолжал нарком. — Но по культуре ума — не по культуре знаний книжных, а по культуре ума — отец превосходит всех нас.
— Ты любишь преувеличивать, Илья.
— На днях в Кремле было совещание по качеству продукции, — снова, как бы не слушая Николая Кораблева, заговорил нарком. — Мы, конечно, все — технику, все — цифровые данные на стол. И говорили, говорили… долго… много… Нужное, конечно, говорили… и как-то забыли о человеке… Тут и поднялся Иван Кузьмич. Да как? Вихрем. Он ведь всегда степенный, сдержанный, а тут как будто взорвался… и давай стегать. «Что это вы? Все цифры да цифры, техника да техника, а о рабочем забыли. Всегда, говорит, надо помнить, что если рабочий начальника только боится, то он, конечно, выполнит что положено, а уж если любит, — скажи ему, чтобы гору свернуть, он две свернет». Говорил резко, грубовато. Мы сидели, поеживались. Да и неудобно было. Иван Кузьмич, видимо, почувствовал, что нам не по себе. Во время перерыва подошел к Сталину и говорит: «Не грубовато ли, Иосиф Виссарионович, я выступал?» А он ему: «Правда, Иван Кузьмич, никогда на золотой тарелочке не подается. Ее с боем несут вот такие люди, как вы. Спасибо вам». Нет, ты понимаешь, Николай? Понимаешь?
— Эх, Илья! Еду. Нельзя не ехать.
Вот какие изменения произошли за эти дни в жизни Николая Кораблева. Он об этом еще не сообщил жене. Но в жизни, очевидно, существуют свои телеграфы, и Татьяна сама каким-то путем узнала о его назначении. Дня три тому назад она прислала ему письмо.
«Родной мой, — писала она крупным, разбросанным почерком. — И в какой это Чортокуль тебя посылают? Ведь всего только два года мы жили на одном месте. И вот опять. Или ты уж привык без меня, без нас? Да как же, родной мой, ты где-то в Чортокуле, а мы?..» Письмо было мягкое, теплое, но с упреком.
И Николай Кораблев, вполне понимая состояние жены, решил утром в воскресенье вылететь на Кичкас, чтобы к вечеру вернуться обратно в Москву. Но тут же вспомнил, что сын Ивана Кузьмича Василий несколько раз уже звонил ему, прося зайти, чтобы проверить последние опыты по закалке шестеренки и посоветоваться по ряду вопросов. Николай Кораблев, занятый заводом и переговорами с наркомом, все не находил времени, а теперь так забеспокоился, что, несмотря на поздний час, немедленно отправился на квартиру к Замятиным.
«Поздновато. Но, возможно, еще не спят», — думал он, нажимая кнопку звонка, а войдя в квартиру и видя, что никто не спит, в том числе и ребятишки, повеселел.
— Друзья мои! — заговорил он, обращаясь уже ко всем. — Пришел к вам. Завтра лечу в Кичкас к Татьяне Яковлевне, а в ближайшие дни отправляюсь на Урал.
То, что он летит к жене, порадовало всех, но сообщение об отъезде на Урал удивило. Наступила короткая пауза. Ее нарушил Степан Яковлевич:
— Это как же, на Урал-то? За медведями, что ль?
— Да. За очень крупным: завод моторный буду строить. Местечко такое есть — Чиркуль, — и засмеялся. Жена перепутала, вместо Чиркуль написала Чортокуль. Может, и правда Чортокуль какой-нибудь. Перед вылетом решил с вами поговорить, Василий Иванович. Да, спохватился он, обращаясь к Ивану Кузьмичу, — нарком мне рассказал про то, что в Кремле-то было. Трогательно это. Очень.
Иван Кузьмич вспыхнул, посмотрел на жену, как бы говоря: «Ну вот, а ты — «заяц»! Какой я тебе заяц?»
— Печально, — грустно проговорил Василий. — На Урал, значит?
— Ну, ничего, оттуда буду помогать. Покажите-ка мне результаты последнего опыта.
И они скрылись в кабинете Василия.
Наступило томительное молчание.
— Эх, ты, — пробасил Степан Яковлевич. — Такого мы теперь и не дождемся директора.
Иван Кузьмич потер большим пальцем ладонь.
— Ну, народ богат умными людьми. Конечно, жалко с таким расставаться. Однако… — он не закончил, его перебила Леля:
— Удивительно красив. Но таких женщины не любят. Нам больше нравятся вот такие, как Степан Яковлевич: необтесанные, но натуральные, — и скосила глаза на дверь кабинета.
«Только и на уме у тебя», — хотел было обрезать ее Иван Кузьмич, но промолчал и отвернулся.
А Настя, поджав губы, утягивая Степана Яковлевича к двери, проговорила:
— Пойдем-ка.
4
Степан Яковлевич Петров — заместитель начальника цеха коробки скоростей — жил очень хорошо. Но одна беда страшно томила его. Женился он на Насте в подмосковной деревне. Настя тогда была румянощекая певунья, шустрая. Такой бы только рожать. А она не рожала. И Степан Яковлевич иногда, ложась в постель, настойчиво твердил:
— Ты бы собралась, что ль, с силами-то. Экая ты.
— Соберусь, соберусь, — щебетала она, переполненная тем же желанием, что и Степан Яковлевич.
Так они жили — двое, тихо, смирно, ухаживая за попугаем Мишкой, получив от соседей прозвище «Гога и Магога».
На двадцать восьмой год после венца, то есть когда всякая надежда на появление своих детей пропала, они взяли из детского дома паренька — черноглазого, как цыганенок… И все пошло по-другому. Настя забегала по магазинам, покупая игрушки, то и дело выскакивала на балкон, перетряхивая постельку, которая и без того была чиста, просила соседей, чтобы те не шумели в час, «когда наш парень спит», да и Степан Яковлевич возвращался с завода совсем иным. Держа на виду арбуз или шоколад, он, встречаясь со знакомыми, оповещал:
— Ухач у меня растет. Мировой. Васька! Василий Степанович, вот кто.
И соседи про них сказали:
— Очнулись.
Но Вася вскоре простудился, заболел и умер… Тогда Петровы снова помрачнели, замкнулись, и у них стало тихо, как в музее.
В квартирке все было расставлено по своим местам — тумбочки, шкафчики, диванчики, стульчики под белыми чехлами, на стенах висели картины из времен Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года, портреты Степана Яковлевича, Насти. Настя каждое утро поднималась с постели раньше Степана Яковлевича, и он слышал, как она, шурша туфлями, перебегала из комнаты в комнату, перетирала, не сдвигая с места, вещички. Она — маленькая, стареющая, тихая и энергичная, как мышь. Да еще что-то нелепое выкрикивал попугай Мишка.
— О-хо-хо, — тяжко вздыхал Степан Яковлевич и смотрел на Васину кроватку.
А сегодня утром ему стало особенно не по себе: Настя сообщила, что на дачке за Кунцевом созрела первая ягода — клубника.
— Прямо вот такая, — частила она, показывая кулачок, — Прямо по голубиному яйцу.
— Ну, это другое — по голубиному. А то сморозила — по кулаку. — Но эта весть и поборола в нем Страсть грибопоклонника, одновременно породив страшную тоску: созрела ягода, а Васи нет. — Эх-хе-хе! — Протянул он, поднимаясь с постели. — Замятины-то, поди-ка, укатили?