Смеялся маленький Яша. В охотничьем костюмчике, с пистолетиком наизготовку, он целился во что-то не видимое матери.
— Взводи же шнеллер, ангел мой… почувствуй пружину, — учил ребенка отец, — и теперь плавно… плавно дави на спусковой крючок…
— Бах! Бах! Бах! — прогремели выстрелы, весьма похожие на настоящие, и Любовь Яковлевна поняла, что Игорь Игоревич привез сыну очередную, более совершенную модификацию его единственной и неизменной игрушки. Не одобряя страсти ребенка к оружию, Любовь Яковлевна не решалась и препятствовать ей. Попытки же отвлечь Яшу от агрессивного времяпрепровождения, переключить его внимание на игры более полезные успеха не имели.
Не вмешиваясь в мужские забавы, она простояла в крыжовенных зарослях, покуда шум у беседки не утих. Сын, очевидно, в чем-то прогрессировал, и Игорь Игоревич, довольный, увел ребенка в другой конец сада. Любовь Яковлевна вышла и увидела мишень. Это был плюшевый пингуин, без глаз и с множественными рваными отверстиями в обезображенном плюшевом тельце.
Безуспешно борясь с острым чувством ненависти к мужу и одновременно давая зарок касательно дальнейшего исполнения супружеской обязанности, Любовь Яковлевна направилась к поляне, где под цветущими деревьями стояли легкие соломенные кресла и был сервирован стол для позднего дачного обеда.
Игорь Игоревич уже был здесь. В китайчатой рубахе навыпуск, делавшей его внешность еще более заурядной, он пил вино с каким-то гостем, голова которого была забинтована, а спина неприятно знакома Любови Яковлевне.
— Наверняка ты помнишь Василия Георгиевича, — обратился к ней муж. — Вот, приехал навестить нас…
Ошеломленная, она не нашлась, что сказать. Черказьянов как ни в чем не бывало поцеловал ей руку и осведомился о здоровье.
Лакей Проша с застывшим лицом подал сморчковый суп с проросшими зернами овса, на второе предлагались щучьи глазки и кишки, плававшие в подогретом козьем молоке. Десерт был задуман в виде тертого ревеня, сдобренного сахарной пудрой и обильно перемешанного с макаронами. Это были любимейшие кушанья страдавшего хронической задержкой желудка Игоря Игоревича и лично им приготовленные в качестве сюрприза. Разумеется, Любовь Яковлевна ни к чему не притронулась. Пригубив слизистого оршада, она едва удерживалась, чтобы ударом ноги не опрокинуть легкий фанерный стол со всеми расставленными по нему гадостями.
Мужчины ели с видимым удовольствием. Игорь Игоревич, замирая, нюхал каждую ложку, Черказьянов по-восточному облизывал пальцы и шумно восторгался.
— Сморчки сырыми кладете? — спрашивал он Игоря Игоревича.
— Что вы! — Муж снисходительно улыбнулся. — Грибы следует обжарить в рыбьем жиру.
— Кишочки, небось, прочищаете?
— Ни в коем случае… весь вкус пропадет.
— А молочко свежее берете?
— Прокисшее лучше. И пару ложек муки, чтобы погуще свернулось…
Любовь Яковлевна в каком-то оцепенении наблюдала дикое пиршество, и только когда Черказьянов выплеснул к себе в тарелку остатки всех трех блюд и тщательно их перемешал, — зажав рукою рот, стремительно выскочила из-за стола…
Немало потрудясь, чтобы прийти в себя, она заперлась в апартаменте и долго не открывала вначале на деликатный, а потом все более настойчивый стук.
Игорь Игоревич стоял на пороге в пыльнике поверх пиджачной пары.
— Я уезжаю, — неловко помахав руками, объяснил он. — И Черказьянов со мною… насчет же обеда я не предполагал… прости…
Она наблюдала из окна, как деревянными шагами он направляется к дрожкам, и омерзительный гость идет рядом с ним, и оба они хоть ненадолго, но уходят из ее жизни.
…А вечер выдался на диво хорош. Любовь Яковлевна вышла в голубоватый сумрак, ослабила лиф и вобрала полную грудь бодрящего свежего воздуха. «Все образуется, — говорила она себе, — перемелется, мука бу…»
Внезапно она увидела, что под кустом смородины прячется какая-то расплывчатая страшная фигура. Медленно Любовь Яковлевна принялась отступать к дому, и фигура, предполагая себя не обнаруженной, чуть быстрее начала перемещаться к ней, чтобы ловчее наброситься ибез шуму задушить. Крикнув, Любовь Яковлевна побежала, и тут же чьи-то руки жадно ухватили ее за грудь. Мелькнула и приблизилась жуткая белая голова.
— Черказьянов?! Негодяй! Каким образом?!
Не отвечая, он повалил ее в траву. Отчаянно засучив руками по земле, Любовь Яковлевна нащупала тяжелый предмет и что было сил ткнула им в вонючую похотливую массу.
8
— Серпом по яйцам! Серпом по яйцам!
Она никогда не видела мужа в таком состоянии. Бесцветные редкие волосы Игоря Игоревича были всклокочены, очки забрызганы грязью, галстук сбит набок. Отбросив зонтик, от которого на полу сразу натекла лужица, он метался по прихожей, задевал вещи и был не похож на самого себя.
— В чем дело? — холодно осведомилась Любовь Яковлевна. — И кто позволил тебе употреблять такие выражения?! Ты ведь не о куриных делах?
— Прости… — Игорь Игоревич опустился на ящик для обуви, предоставив слуге Прохору стащить с него перемазанные глиной калоши. — Только что я от Василия Георгиевича… бедняга в хирургическом отделении… какие-то разбойники напали на него и серпом, представь, серпом взрезали по я… извини, по переднему тайному месту…
— Что же, — Любовь Яковлевна оставалась на редкость невозмутимой, — господин Черказьянов более не сможет демонстрировать прыть женщинам? Отныне он кастрат и станет проходить по ведомству евнухов?!
Стечкин удивленно посмотрел на супругу.
— Нет… обошлось… все пришили на место. Оперировал Боткин.
— Литератор? — вырвалось странное у Любови Яковлевны.
Игорь Игоревич вынужден был протереть стекла очков.
— Отчего же… врач… знаменитый хирург…
Едва только зарядили дожди, она возвратилась в город. События последних дней внесли сумбур и путаницу в мысли, в душе не ощущалось целостности.
В каком-то оцепенении Любовь Яковлевна бродила по дому, и другая Стечкина брела рядом с нею, такая же непричесанная и заспанная.
— Что же, роман наш про Вареньку Ульмину неудачен? — в который раз спрашивала Любовь Яковлевна.
— Выходит, так, — позевывая и не прикрывая рта, отвечала другая Стечкина.
— А Иван Сергеевич? Отчего он такой разный? Будто бы их двое…
— Нас тоже двое… что с того…
— Но мы одинаковые!
— Мы — женщины, у мужчин свои странности…
Скушав на кухне какую-нибудь оладушку Любовь Яковлевна подымалась в спальню и ложилась поперек кровати. На ковре брошены были давеча принесенные от Смирдина книги. Любовь Яковлевна не глядя подхватывала какую-нибудь и наугад прочитывала абзац.
«Это был дешевый город, и все в нем было дешевое. Дешевыми были булки, шляпы, хомуты, афишные тумбы. Дешевыми были дома и дороги. Дешевым было небо над городом и воздух, которым дышали люди. И самые горожане были дешевыми. И мысли их, и поступки, и отношения между ними…»
Пожав плечами, Любовь Яковлевна откладывала Полонского и принималась за Левитова.
«Сельское учение, — сладковато вещал Александр Иванович, — сродни учению городскому. Разве что, учение сельское местом приложения имеет село, тогда как городское учение всенепременно распространяется на город. Подвизаются в сельском учении учителя сельские, оные для учения городского решительно непригодны. Вестимо, пущены на село, учителя городские только что и сраму имут там…»
Многозначительно переглянувшись со второй Стечкиной, Любовь Яковлевна закрывала «Сельское учение» и с натугой приподымала тяжелейший том «Истории Гогенштауфенов».
«Благородный Эрих Густав Мария фон Гогенштауфен, третий сын курфюрста вестфальского и лотарингского Ганса Себастьяна Иоганна фон Гогенштауфена и племянник наместника баварского и верхнесаксонского Германна Франца Леонгарда фон Раттенау, предводительствуя отрядом ландскнехтов, взял штурмом прусский замок Зеершверцузаген, вынудив к отступлению за Рейн отборных кирасир австрийского фельдмаршала Гуго Рейнхарда Отто фон Кляйнепуппельна…»